Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:
О самом достославном Иване Антоновиче разговор, и долгий, обстоятельнейший, впереди, — пока же следует сказать вот что. Купец Щебнев, хам, кулак, «чумазый», — существо, крепко чувствующее себя в уже пришедших и еще надвигающихся временах. Расплюев тоже, так сказать, человек будущего, — совсем не зря он окажется в центре третьей пьесы Сухово-Кобылина, «Смерти Тарелкина», не переродившись, но перерядившись из преследуемого властью шулера в самое преследующую власть. У Кречинского же будущего нет. Он, жестоко обманывающий Муромских, направляющий их на путь неизбежного и окончательного разорения, связан с ними тесными, кровнымиузами, хотя, скажи им кто-нибудь это, Михайло Васильевич рассмеялся бы, а помещик старого закала Петр Константинович Муромский в ужасе замахал бы руками.
Между тем…
Дверь в городской дом Муромских — в деревенский, где старик чувствовал бы себя на своем месте, нас не допустили — открывает слуга Тишка. Открывает по своей должности швейцара, исполняемой им с пьяным рвением, но и в том метафорическом смысле, что он первый персонаж, по которому мы — сразу и точно! — оказываемся способны понять, что творится у Муромских. В их доме. В их мире.
Несуразный Тишка — словно бы их визитная карточка. Или бюллетень с диагнозом.
Уже то, что он ходит в швейцарах, — тревожный сигнал о непорядке, весьма внятный старому Петру Константиновичу:
— Вытащили меня в Москву: пошли затеи, балы да балы, денежная трата всякая, знакомство… суетня, стукотня!.. Дом мой поставили вверх дном… Вот этого дурака Тишку, башмачника, произвели в швейцары, надели на него епанчу какую-то…
Уж там случайно или не случайно, но самое что ни на есть начало «Свадьбы Кречинского «явственно перекликается с началом «Недоросля», — но перекликается как искаженное, передразнивающее эхо.
Сходственны имена, которыми Фонвизин и Сухово-Кобылин наделили слуг: Тришка — Тишка; сходственна сама первоначальная мизансцена: барыни-хозяйки бранятся с неисправными холопьями, которые их господской милостью переведены каждый в новую должность, — и в то же время все наоборот. И в самом этом переводе, и в том, что он собою знаменует.
Госпожа Атуева, тетка Лидочки, свояченица Муромского и повелительница-покровительница Тишки, не в пример добрее госпожи Простаковой, и роднит ее с матерью Митрофана одно: вера в преображающую силу помещичьего хотения. Хотя и хотение — разное. И свидетельствует о разности времен.
Фонвизинского, то бишь простаковского, Тришку, ничему не уча, произвели в портные, в умельцы; Тишка из башмачников, из умельцев, пожалован в швейцары. Произошло два равно бессмысленных назначения, просто их бессмысленность различного характера. В «Недоросле» двигатель этой метаморфозы — жадность владелицы натурального хозяйства, все гребущей под себя; в «Свадьбе Кречинского» — расточение, разор, распад этого самого хозяйства.
Производство в портные совершается для себя,но оно обессмыслено неразумием, непониманием, что и на портного надобно учиться (такова вообще тема «Недоросля», повернувшаяся и этим боком). Пожалование в швейцары делается для людей,напоказ, и делается тоже неразумно, потому что и швейцарство — какое-никакое, а ремесло, только иного порядка, городское, «светское».
Жестокая бессмыслица того, что творилось у Простаковых, сперва угрожала, а после и разразилась катастрофой в их доме, прозрачном аналоге всей помещичьей, екатерининской России, которой, как сумрачно пророчил Фонвизин, также грозит беда, если не будет переменена форма правления. Бессмыслица творящегося у Муромских поначалу кажется только забавной, нисколько не предвещающей беду, и ворчливые филиппики «самог о»не способны заклеймить в наших глазах ни Анны Антоновны Атуевой, ребячливой, неуклюжей, «дярёвни», которая просто ошалела в городе, ни обаятельного пьяницы Тишки.
Что он — даже в этом качестве — обаятелен, заботливо оговаривает в сноске-ремарке Сухово-Кобылин:
«Автор находит неизбежным заметить, что предосудительное во всяком случае состояние Тишки не есть грубо-пьяный вид, который, к сожалению, нередко воспроизводится и на сцене, а только некоторая приятная настроенность организма, выражающаяся усердием исполнить свой долг, плоды которого, однако, бывают горьки, певучестью речи, едва заметным поискиванием равновесия и, главное, невозмущаемым спокойствием духа супротив вспыльчивости и трезвой раздражительности Анны Антоновны».
К примеру:
«Атуева (долго на него смотрит).Какая рожа!..
(Молчание.)
Отчего головы не чесал?
Тишка. Никак-с нет, Анна Антоновна, я чесал.
Атуева. И рожи не мыл?..
Тишка. Никак нет, мыл; как есть мыл. Как изволили приказать, чтоб мыть, так завсегда и мою.
Атуева. Колокольчик немец принес?
Тишка. Принес, сударыня; он его принес».
Сам Сухово-Кобылин, как вспоминают, с собственными своими слугами был круто непокладист, — Тишке же беспутство спускает даже он, и не зря: легкое подшофе, в котором тот пребывает, в котором ему дозволяютпребывать, говорит и о доброте дома, и о начинающемся развале его.
Не о шумном разладе, нет, не о раздоре, не о, боже упаси, бунте, но порядок пошатнулся тем безнадежнее, что даже непритворное усердие дает горькие плоды. Сама (вслушаемся!) почтительно-уморительная старательность Тишкиных речей: «Принес, сударыня; он его принес», эти доброжелательные повторы, долженствующие доказать хозяйке, что он ни в одном глазу, и выдающие его с головой, — как пародия на подлинное старание, на истинный порядок; принцип пародирования в том ведь и состоит, чтобы внешняя значительность не значила ничего.
Дом подточен изнутри, и в такой дом, где у дверей такой Тишка, должен войти, не может не войти некий ловец растерянных простаков. Похититель и расхититель.
Он и входит.
Его первое (в пьесе, не в доме) появление и первое (в ней же) дело изящно-парадоксальны и многозначительны.
Надо сказать, завязка «Свадьбы Кречинского» вообще являет ту профессиональную драматургическую хватку, которая для едва начавшего сочинителя кажется невесть откуда взявшейся, — Сухово-Кобылин вошел, вшагнул в литературу уже зрелым, даже изощренным мастером, оставив где-то в неразличимой для нас тьме собственных «Ганца Кюхельгартена» и «Мечты и звуки». Михаил Семенович Щепкин, его Муромский из Малого театра, даже было посожалел, что Александр Васильевич начал настолько хорошо, — вероятно, имелось в виду, будто отныне от него примутся ждать бог знает чего; страшно, мол, не оправдать ожиданий.
Первые восемьявлений с вызывающей смелостью держатся на пересудах и недоразумениях вокруг сущего, водевильного пустяка: комнатного колокольчика, призванного оповещать о появлении гостя, — Тишка спьяну никак не может прибить его куда следует, Атуева в нем, в колокольчике, отстаивает свое право на бонтон и понимание бонтона, а Муромский раздражен его громогласностью, от которой покою нет. Мы, стало быть, уже не оставлены в неведении, что за порядок в доме, и видим, предчувствуем неминуемость появления в нем кого-то вроде Кречинского.
Сперва, однако, является провинциал Нелькин, также не избежавший общей участи вынести колокольчику свой приговор, который угождает Муромскому и сердит Атуеву.
Покуда все стройно, но бесхитростно-прямолинейно. Завязка, завязываясь, все никак не завяжется, — недостает сильной сторонней руки, способной накинуть петлю и затянуть узел.
Кречинский появляется, оправдывая и обманывая ожидания. По прямой водевильной логике, которой до сих пор и жила комедия, озаглавленная его именем, этот фат и искатель приданого, каким — впрямую и от противного — уже представила его нам перебранка Муромского и Атуевой, неминуемо должен быть втянут в затянувшийся спор о колокольчике и либо польстить своей стороннице Атуевой, либо подлизаться к мнению Муромского. Кречинский не делает ни того ни другого, — он солидно являет серьезную осведомленность эксперта, он беспристрастен и объективен, ему не к лицу завоевывать чью-либо благосклонность с помощью лжи: