ЖАНРЫ

Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:

«Кречинский (идет к колокольчику, все идут за ним и смотрят).Да велик, точно велик… А! да он с пружинкой, a marteau[7]… знаю, знаю!..

Атуева (утвердительно).Это мне немец делал.

Кречинский. Да, да, он прекрасный колокольчик; только его надо вниз, на лестницу… его надо вниз.

Муромский. Ну вот оно! как гора с плеч… (Отворяет дверь на лестницу).Эй, ты, Тишка! епанча! пономарь пустой колокольни! поди сюда!..

(Является Тишка.)

Поди сюда! сымай его, разбойника!

(Тишка снимает колокольчик и уносит)».

И все?

Да, все. Свершилось нечто,вызвав бурную детскую радость старика Муромского, который чувствует себя в городе неуверенно и беззащитно, и колокольчик больше не нужен ни автору, ни Кречинскому. Он свое отзвонил, — разве что брякнет еще разок в сцене, где Михайло Васильевич станет подсчитывать свои дивиденды в глазах Лидочкина отца, не позабывши и подаренного ему бычка — будто бы из симбирского родового имения:

— Теперь за меня: вот этот вечевой колокол — раз; Лидочка — два и… да! мой бычок — три. О, бычок — штука важная: он произвел отличное моральное действие.

Дело не в том, что Сухово-Кобылин свернул с накатанной водевильной дорожки, — невелика заслуга. Нет, тут тонкость: победа и торжество Муромского над Атуевой есть победа и торжество Кречинского над Муромским.

Узел завязался, петля затянулась, и если б не добродетельный Нелькин, положивший душу на то, чтобы разоблачить Кречинского, если б не это олицетворение авторской воли и авторского желания справедливости, то…

Однако в самом ли деле — авторской? Точно ли — авторского?

Тут вновь — тонкость и сложность.

Судьба в комедии Владимира Дмитрича Нелькина («помещик, близкий сосед Муромских, молодой человек, служивший в военной службе. Носит усы») — судьба всякого резонера, воплощенной положительности, никогда не дававшейся, да так и не давшейся ни одному комедиографу. Не свершил невозможного и Сухово-Кобылин; к его художнической чести можно сказать только то, что он и Нелькина не побоялся чуть-чуть тронуть иронией, то есть глянуть на него каким-никаким, а все же живым, оценивающим глазом, — впрочем, не более чем именно чуть-чуть.

Третий лишний между Лидочкой и Кречинским, Нелькин не «лишний человек» в понимании русской критики, всерьез, вплоть до сочувствия, а то и духовной причастности, занимавший Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Гончарова, Чехова (хотя последнего уже не всегда всерьез, но иронически, ибо тот у него — да и в действительности — успел выродиться в Гаева). Натуре Александра Васильевича «лишние» были попросту неинтересны. И когда Нелькина сравнивают — что случалось — с Чацким, имея в виду склонность к благородным репликам, то это натужно-насильственное сравнение способно разве что оттенить его шероховатую нескладность изящной фигурой грибоедовского умницы и острослова. Коли хотите, да, это крохотный провинциальный Чацкий, вернее сказать, Получацкий, Четвертьчацкий, — тоже незадачливый любовник, тоже (ко времени драмы «Дело») повояжировавший за границей, но угрюмый, нелюдимый, неуклюжий.

— Вы бы его в свете посмотрели… Ведь это просто срамота! Вот вчера выхлопотала ему приглашение у княгини — стащила на бал. Приехал. Что ж, вы думаете? Залез в угол, да и торчит там, выглядывает оттуда, как зверь какой: никого не знает.

Чем не шаржированно-сниженный вариант драматического отчуждения Чацкого на фамусовском балу?

Всяко случалось, и иной раз эта роль, давно уже ставшая проклятием для актеров, имела-таки успех. Вспоминает Владимир Николаевич Давыдов, замечательный Муромский и гениальный Расплюев Александринского театра, а в молодости:

— Я играл тогда Нелькина, и фразу мою: «Правда, правда, где твоя сила?» — публика постоянно встречала градом аплодисментов.

Пристрастие зрителей к броским аллюзиям неискоренимо, и, допустим, точно так же в Малом театре, на премьере «Отжитого времени» («Дела»), Самарина, выступавшего в роли Муромского, вызывали, прервав действие овацией, после слов: «Разбой… здесь… грабят!.. Я вслух говорю — грабят!!!» И вызывали — ни много ни мало — шесть раз.

И все-таки аплодисменты Нелькину сегодня так же трудно представить, как и то, что 24 сентября 1782 года в Деревянном санкт-петербургском театре на Царицыном лугу, на первом спектакле «Недоросля», когда публика «аплодировала пиесу метанием кошельков», наибольший энтузиазм пробудил Дмитревский, игравший фонвизинского резонера Стародума: именно ему кинули кошелек с золотом, именно он, «подняв его, говорил речь к зрителям…».

Сегодня же (хотя кто знает: может, и прежде?) — и, по-видимому, на сей уж раз без участия сухово-кобылинской иронии (снова запнусь: кто твердо знает и это?) — пристрастие Нелькина к словесам, как бы они ни были правильны и благородны, раздражает. И не по той даже причине, по какой в их искренности сомневается Атуева: «Все это французские романы да слова».

— Вы посмотрите, разве мало честных людей страдает? Разве мало их гниет по острогам, изнывает по судам? Разве все они должны кланяться силе, лизать ноги у насилия? Неужели внутри нас нет столько честности, чтобы с гордостью одеться в лохмотья внешней чести, которую располосовал в куски этот старый шут — закон, расшитый по швам, разряженный в ленты и повесивший себе на шею иудин кошель!..

Кто усомнится в том, что эти слова из драмы «Дело» — и эти больше, чем какие-нибудь иные, — прямо, без особых потуг к перевоплощению внушены резонеру самим Сухово-Кобылиным, к тому времени на своей судьбе испытавшим, каково гримасничает «старый шут»? Тут и сама велеречивость, возможно, смешноватая на сегодняшний слух, клеймена собственно кобылинским клеймом, она та, что встречается в его дневниках и письмах.

Но и можно ли не соотнести громкоголосие этой проповеди или отповеди с фатальным бессилием, которое неуклонно демонстрирует благородный трибун Нелькин? Кажется, все, на что он способен в тяжкую минуту, это подать Лидочке гофманские капли, — только их, а не тот разумный совет, для которого его и позвали в дом Муромских; совет-то как раз даст Кречинский, что мы, уже прочитавши его письмо, запомнили и что со временем еще особо оценим.

Когда наступит острая, крайняя, смертельная нужда в деньгах, дабы — именно по совету Кречинского — откупиться от беды и позора, даже и тогда:

«Нелькин (шарит по карманам).О боже мой!.. Как нарочно весь истратился… У кого занять? (Думает.)Кто меня здесь знает?.. Меня никто не знает!..»

И шарит, и думает он, разумеется, в искренней надежде найти и придумать, да проку-то что?

«Как нарочно» — это вольно полагать про себя самому Нелькину, персонажу. Автор, Сухово-Кобылин, с какой бы то ни было целью, но ставит его в эту беспомощную позицию уже безо всякого «как», только «нарочно», определенно рассчитанно.

Да вскоре и сам персонаж осознает яснее ясного, на какую роль обречен в этой нешуточной, нешутящей драме:

— Боже мой!.. Сердце пустое — зачем ты бьешься?! Что от тебя толку, праздный маятник? — колотишься ты без пользы, без цели?..

И найдет себе своеобразное утешение:

— Месть! Великую месть всякой обиде, всякому беззаконию затаю я в сердце!.. Нет, не затаю — а выскажу ее всему православному миру! — На ее угольях накалю я клеймо и влеплю его прямо в лоб беззаконию!!

Поделиться с друзьями: