ЖАНРЫ

Гений и злодейство, или дело Сухово-Кобылина
Шрифт:

«Их, — вспомнит француженок, «хозяек гостиниц», Вадим Шверубович, молодой в ту пору участник тогдашних гастролей, — поражала горячность наших споров, особенно если на их недоуменные вопросы, за что такая «изысканная дама» (Книппер) чуть не побила «носатого лысого» (Бурджалов), объясняли, что ему не нравится музыка одного давно умершего композитора к одному давно не идущему спектаклю (музыка Ильи Саца к спектаклю «У жизни в лапах»), а ей нравится… «И из-за этого шум? Нет, это совсем непонятные люди, они как дети!»

Вот бы проведать про то Денису Ивановичу!..

Сухово-Кобылину повезло. Он, в старости живший в подчеркнутом одиночестве, которое, вероятно, тем усерднее подчеркивалось им, что было горько вынужденным, — молодым успел-таки повариться в литературно-общественных страстях, одним из кипящих котлов которых, «сосредоточием», «ареопагом» был родительский дом, где в этом, как и во всех иных отношениях, главенствовала мать, Марья Ивановна, обаятельная, одаренная и полновластная госпожа салона.

Добавим к тому крепостной домашний театр на Выксе, существовавший еще со времен «Нерона Ардатовского уезда», причудника и мецената Ивана Шепелева, и заново расцветший в годы, когда на Выксунских заводах опекунствовал Василий Александрович, Кобылин-старший, — расцветший не без деятельного участия Кобылина-младшего. Вообще Выкса со своим неприглядно-промышленным, отнюдь не барским, не заповедно-усадебным ландшафтом (вечно дымящая домна, вереницы тележек, полных рудой, почва, изрытая ямами, неблагозвучно именующимися «дудками», из которых и добывали означенную руду), — Выкса также была артистическим «сосредоточием» благородного уездного люда, тянувшегося к разного рода художествам.

Добавим и то, с чего, вероятно, следовало начать: превосходное домашнее образование, данное юному Александру Кобылину и руководимое человеком замечательным, Федором Лукичом Морошкиным. Тот, как и Надеждин, был поповичем и, как он же, взошел на высоты образованности, куда неуклонно тянул и своего воспитанника.

Внушительна запись, собственноручно сделанная Федором Лукичом в тетради ученика:

«До вступления в университет, Александр, ты должен знать:

Географию и статистику,

Историю и словесность,

Чистую математику и механику,

Физику, естественную историю и ботанику,

Философию,

Богословие и церковную историю, Языки: латинский, французский, немецкий».

И наконец — Московский университет, физико-математическое отделение философского факультета (да, так в те времена подразделялись науки), куда Александр Сухово-Кобылин вступил в 1834 году своекоштным студентом и где, не желая, да, кажется, просто и не умея быть вторым, учился блистательно.

(Опускаю перечень доказательств этой блистательности: академические поощрения, профессорские восторги, золотую медаль, — правда, любопытны заглавие и тема награжденного сочинения, как бы знаменующие всегдашнюю неожиданность и разносторонность этого человека: «О равновесии гибкой линии с приложением к цепным мостам».

И всего лишь упоминаю о том, что, по обычаю русских студентов, разумеется, имевших такую возможность, выпускник отечественного университета Сухово-Кобылин после того отвояжировал изучать философию в Гейдельберг и Берлин.)

Годы, в которые Александр Васильевич учился в Московском университете, не были счастливейшими для последнего. Напротив, Герцен, ставший студентом несколькими годами раньше младшего тезки и приятеля, писал в «Былом и думах», что Николай I, учинив в университете несколько расправ (начал с того, что отдал Полежаева за стихи в солдаты и продолжил разгром как раз герценовским делом), «не занимался больше «этим рассадником разврата», благочестиво советуя молодым людям, окончившим курс в лицее и в школе правоведения, не вступать в него».

«Нет худа без добра» — поговорка утешная, но сомнительная. И если в университете все же могло обитать добро, то разве лишь оттого, что Николаю не хватало времени и рвения неуклонно насаждать в нем свое худо. Осененный императорским презрением, под этой незащитительной, но зато и не слишком обременительной сенью «рассадник» получил тем самым весьма относительную, однако все же свободу. Или по крайней мере освобожденность от постоянной опеки.

«Странное дело! — с так и не выветрившимся удивлением много-много позже писал Константин Аксаков в сочинении, названном «Воспоминание студентства 1832–1835 годов». — Профессора преподавали плохо, студенты не учились и скорее забывали, что знали прежде; но души их, не подавленные форменностью, были раскрыты, — и бессмертные слова Гомера, возносясь над профессором и над слушателями, говорившие красноречиво сами за себя, — и полные глубокого значения выражения богословия, — и события исторические… — падали более или менее сознательно, более или менее сильно в раскрытые души юношей, — лишь бы они только не противились впечатлению — нередко не замечавших приобретения ими внутреннего богатства!»

«…Души их, не подавленные форменностью, были раскрыты», — говорит Аксаков. Если иметь в виду то, что неотвратимо происходило в империи Николая, надо присовокупить: ещераскрыты.

Как оказалось потом, эти университетские годы формировали людей незаурядных: из одного только курса с Александром Сухово-Кобылиным вышли Юрий Самарин и Федор Буслаев, — да отчего бы не назвать и Михаила Каткова? Кем бы ни сделался он впоследствии, личность в любом случае не из дюжинных.

Хотя слова о душах, «не подавленных форменностью», нуждаются в пояснении, ни в коем случае не лестном для Сухово-Кобылина.

Вновь слово Аксакову:

«Когда мы перешли на третий курс, на первый курс вступило много молодых людей из так называемых аристократических домов; они принесли с собою всю пошлость, всю наружную благовидность и все это бездушное приличие своей сферы, всю ее зловредную светскость. Аристократки сшили себе щегольские мундирчики и очень ими были довольны, тогда как студенты доселе старались как можно реже надевать свое форменное платье. Аристократики пошли навстречу требованиям начальства… Сурово смотрели старые студенты на этих новых поклонников форменности, предвидели беду и держали себя с ними гордо и далеко. Вся эта молодая щегольская ватага наполняла нашу словесную аудиторию во время лекций Надеждина, которому поручено было на третьем курсе читать логику, которую обязан был слушать и первый курс. Мы не пускали к себе на лавки этих модников, от которых веяло бездушием и пустотою их среды. Прежде русский язык был единственным языком студентским; с этих пор начал раздаваться в аудитории язык французский. Не даром было наше враждебное чувство; пошлая форменность, утонченная внешность — завладели университетом и принесли свои гнилые плоды».

Не мной и не раз уж было замечено: эти слова могли быть прямо, в упор и в укор сказаны Александру Сухово-Кобылину. Да их и сказал — если не сын, не Константин Аксаков, то отец, Сергей Тимофеевич, написавший в письме к Надеждину, касаясь все той же печально-смешной романтической истории, что младший Кобылин в свои семнадцать лет «напитан лютейшею аристократией».

У этой «аристократии», пропитавшей его характер, своя предыстория и история, а пока отметим, что Александр Васильевич, уверенно занявший свое — свое! — место в светской жизни, занятый тем, чем и надлежит быть занятым молодому, богатому, родовитому человеку его среды, ко всему, не забудем, отменнейшему красавцу: балы, романы, «джентльменские скачки», в которых он, как и всюду, одерживал победы, — при всем при том далеко не был чужд некоему неуютному чувству.

Поделиться с друзьями: