Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гербарии, открытки…
Шрифт:

Бывало и хуже (при всей её совестливости), так как она была существом не слишком разумным. Однажды на смену тёте Шуре (дворничихе и по совместительству моей ночной няне) субботним вечером пришла чужая женщина, и Твилике это крайне не понравилось. Она задумалась, как бы сделать так, чтобы женщина больше не приходила. И вот додумалась до рассказа о том, какой папа странный: как он не ночует дома, оставаясь на работе до пяти утра, и как часто уезжает в ночные командировки. Разумется, скрытая месть папе таилась в этих словах, поскольку женщина жила во втором дворе и, как легко было догадаться по её виду, общалась там со многими. И вскоре (ведь «устами младенца глаголет истина») за маминой спиной стал раздаваться сочувственный шепоток, а тётя Шура охотно пересказала ей, в чём дело. Мама и дедушка дружно стыдили меня, а отец с их согласия отлупил ремнём (что случалось крайне редко) со словами: «За враньё – раз! За враньё – два!.»

А я не могла никому из них объяснить, что это не я, что это выходка Твилики, которая долго молчит, а потом – как брякнет или как выпалит! Но зато женщину эту ни разу больше не приглашали сидеть со мной ночью. И с тех пор она не появлялась у нас вообще.

6. Ранний эпос

Первой последовательной хроникой Твилики было повествование о страшных зверюгах под названием «Блокадные крысы и прочая чёрная нечисть». И о победе, одержанной над ними совсем и небольшим с виду, чёрненьким с белым, усатым созданием по имени Мура, аккуратнейшим из всех ей подобных и хотя огрубевшим на войне, но нежно мурлычущим (подробности, да и сама летопись боёв не сохранились).

Об этой ранней хронике военных действий могу сказать лишь то, что героиней её была никак не Твилика (которой досталась роль рапсода), а дикая и уличная, но почему-то ужасно милая чёрно-белая кошечка, которую до этой победы никак не звали, почти не кормили и запирали ночевать на кухне, а после – стали любить, уважать, сообща подкармливать и звать Мурой. А мы с Юриком Скворцовым освоились с ней и давали ей любые уменьшительные и ласкательные производные от этого слишком скучного и обыденного имени. Особенно если она пищала во время притискивания или запирания «в тюрьму», – чтобы поскорее задобрить и показать, что мы её любим: Мур-ру-рум, Мурёна, Мур-русик… Прижилась она в комнате родителей Юрика (мама почему-то не жаловала кошек), но и я имела право принести её к себе в уголок и играть там, и даже иногда спать с ней в ногах, так как она была киской заслуженной, приобретшей в нашей квартире постоянную прописку и право иметь котят, которых потом раздавали знакомым. Таковы были и анекдоты, и хроники раннего периода, смешанные с реальностью.

…А вот и кое-что посерьёзнее – хроника целого эпизода, оказавшегося одним из важнейших в нашей жизни, да и из самых печальных по последствиям (хотя ни я, ни мама не понимали этого тогда). Поэтому она потребует и предисловия, и объяснений.

Типичным и, пожалуй, главным домом гномврихов в представлении Ины Твилики было жилище четы Вайнсонов (друзей родителей), где я оказалась в тот роковой и переломный не только для нашей семьи, но и для меня самой вечер.

Дома наших знакомых (как правило, состоявшие из одной, от силы двух больших комнат в коммуналках) представляли собой нечто вроде «небольших плотов», где сгрудилось всё оставшееся семейное имущество и достояние, пережившее разрухи первой половины века – от Первой мировой войны и пролетарской диктатуры до конца Второй мировой.

Семья Вайнсонов (со стороны мужа и отца этого семейства, дяди Миши) проживала в нашем городе довольно долго, поселившись в нём чуть ли не при Александре II Освободителе и даже, кажется, до каких бы то ни было реформ. Тётя Эмма Вайнсон (приятельница мамы ещё из смоленского детства) была по своей натуре именно гномврихой, а по предназначению – главной экономкой. Кстати, работала она, как и тётя Бэба, экономистом. Она запомнилась мне как очень маленькая женщина с волевым подбородком, сжатый комок энергии с копной необыкновенно жёстких рыже-каштановых волос, так аккуратно подстриженных и уложенных с помощью бигуди, что они даже ничуть не топорщились, а являли собой однородное скопление колечек-стружек (каждая из которых была промежуточного цвета – от коричнево-железного до ярко-медного) – или же своего рода воинственный шлем. В своём отношении к собственности она была прямой противоположностью нашей тёте Соне [42] . В их доме уцелело многое, вплоть до таких «мелочей», как коллекция фигурок из мейсенского фарфора, и всё это лоснилось, сверкало, отреставрированное и выставленное напоказ, но, впрочем, тогда – вопреки обычаю и моде.

42

Сестра отца. О ней – в своё время.

Тётя Эмма была гномврихой-хранительницей и воевала она с современностью столь же отважно, как её почти что тёзка, «людоедка» Эллочка из Ильфа и Петрова, – с бумажно-картонажной бедностью своего времени. Пережив очередную разруху, тётя Эмма вставала на ноги, возвращалась в привычную среду обитания и снова тащила на свой плот всё, что можно было схватить и спасти. Говорили, что когда-то (давно!) она вышла замуж за дядю Мишу по расчёту. Но ничто на свете не заставило бы её продавать свои – а на самом деле его – семейные вещи разным Пелагеям (так звали одну нашу соседку). Оставшись в блокаду в городе, Вайнсоны как-то просуществовали, работая и не слишком бедствуя, хотя у дяди Миши появились и навсегда остались отёки. Но наш «железный друг» бегал вечерами по далеко не безопасному городу, занимаясь обменами и мелкими спекуляциями, и с тех пор супруг прозвал её «маленькой великой финансисткой». Она же начала презирать его в глубине души именно тогда: «Представляю, куда бы он скатился, если бы не я». А до того ей приходилось смотреть на него снизу вверх во всех смыслах, ибо он принадлежал к старому питерскому интеллигентному купечеству, учился в гимназии и в консерватории, а не только в экономическом институте. Он был (и оставался всю жизнь) мягким, замкнутым и благовоспитанным «чеховским» человеком, казавшимся Твилике типичным элефстоном из бывших, – иными словами, из тех, что поблагороднее (хотя и похожим слегка на чьи-то потрёпанные мягкие игрушки). Ну а Эмма была дочкой сапожника (сумевшего незадолго до первой разрухи выбиться в торговцы обувью), девочкой из многодетной семьи, не имевшей ни малейшего шанса на такое замужество, если бы всё осталось на своих местах.

Итак, их дом был крепостью из начищенной до блеска старинной мебели и мягко светящегося за стеклом мейсенского фарфора. А дяде Мише поневоле пришлось наняться в гномврихи, так как дома они всё делали вместе. Причём она была «старшей гномврихой», но также и уборщицей по совместительству, а он шеф- (и просто) поваром. Вдвоём ходили они и на службу в проектный институт, но работали, правда, в разных отделах. И только поэтому, а также благодаря тому, что он блестяще играл в шахматы и бридж, умея подыграть начальству, дядя Миша занимал на службе должность повыше, в то время как она довольствовалась званием старшего инженера.

Раз уж мама была знакома с Эммой с детских лет, то для неё это было чем-то вроде родства, и кроме того она уважала её за те качества, которых сама была лишена начисто, – за характер и железную хватку. Но дружили родители (вернее, понимали друг друга) преимущественно с дядей Мишей. Дом их славился и возвышался, если позволительно так выразиться, настоящим искусством кулинарии. Она была дяди Мишиным хобби, он собирал старинные кулинарные книги и рецепты и готовил лучше и изысканнее, чем в любом из доступных обычной публике ресторанов. Обед или ужин у Вайнсонов поэтому всегда был событием. Дамы приходили нарядно одетыми, мужчины старались отличиться галантностью и остроумием, хотя большинство ходило к ним всё же именно «ужинать».

Вообще роль еды в конце сороковых и начале пятидесятых трудно переоценить: стремление хорошо поесть считалось чертой немного смешной, но никак не слабостью, а напротив, очень даже естественным проявлением жизнерадостности и жизнелюбия. Видимо, многолетний голод, пережитый всеми, долго не забывался. И поэтому все праздники были тогда и праздниками победы над голодом – по форме (если учесть, что многим почти уже не было дела до их официальной сути).

Что касается меня, то я очень любила их дом ещё и потому, что войдя, поздоровавшись и приласкавшись, как принято (они «были знакомы со мной» с годовалого возраста), я надолго замирала и занималась то ли glass shopping-ом [43] , то ли молчаливой, статичной игрой в «Кокон» перед двумя симметрично расположенными шкафчиками, за стеклянными дверцами которых на полках стояли кавалеры, дамы, пастушки, младенцы и множество иных существ в старинных нарядах, кланяясь и щебеча друг с другом, как мне казалось, на самые разные темы или готовясь к танцам – любым: лесным, сельским, городским, уличным и бальным. Отвлечь меня от этого занятия могло только настоятельное приглашение к столу.

43

Глазением на уличные витрины.

Итак, я знала этот дом только с его самой лучшей, лицевой и парадной стороны – но лишь до поры до времени, до того достопамятного дня. Тётя Эмма Вайнсон была зачислена Твиликой в гномврихи первого разряда, так как от неё исходил дух практицизма («честного?» и энергичного стяжательства); и ещё за то, что она была отличной поварихой. (Я не знала, что душой кухни является дядя Миша, ведь для гостей он был благодушным рассказчиком и хозяином дома, тапировал вальсы и танго на фоно и даже мог сыграть импровизацию на темы классики – из Моцарта, Чайковского, да, наверное, и из кого угодно…) А также потому, что она была столь подвижным, быстрым существом маленького роста – у гномврихов, гномов и ежей всё же имелось несомненное родство. Ещё, как и почти у всех гномврих, у неё имелось небольшое, не ужасное, но явное и нескрываемое уродство. Оно заключалось в её голосе – прокуренном (но не думаю, не помню, чтобы она курила), носовом до гнусавости и не женском, а скорее мужском. Сходные голоса были у многих женщин, воевавших на фронте (или всего лишь торговавших на улице) и привыкших ощущать себя мужчинами, но тётя Эмма, однако, была замужней дамой и совслужащей. Ещё в нём были командные нотки, была хрипота, а в ней – что-то вызывающее то ли на спор, то ли на ссору, на срыв. Но я видела её только любезной (хотя и с грубоватыми манерами) хозяйкой. Это небольшое уродство не радовало, но и не возмущало, оно было привычным. И я говорила маме: «Это даже лучше, чем притворный до сюсюканья голос твоей…» (дальше следовало имя, какое – не важно).

Однако я ошибалась: я просто не разбиралась ни в жизни, ни в голосах, и потому не уловила главной черты этого голоса – его истеричной (вульгарной, как говорила мама) крикливости. А теперь предоставим слово Ине Твилике, ведь это описание четы Вайнсонов понадобилось только как предисловие для её рассказа (хроники):

7. Хроника о братике

«…Однажды наступил день, когда родителям отказали в просьбе принять Иринку сразу и дедушка, и тётя Соня. Они разошлись во мнениях с моим отцом настолько, что это «пошло на принцип». Это было неслыханно, но и случай был уму непостижим. Решался вопрос о том, родится или нет у мамы второй ребёнок, маленький малыш. Дедушка настаивал как только мог, тётя Соня просила за него и умоляла, мы (Ина-Иринка) с Юной плакали, так всем нам хотелось, чтобы он родился наконец. А мама, совсем больная после операции груди, настаивала и плакала больше всех. Но отец был категорически против появления, как он говорил, «двух сирот». Что он имел при этом в виду, оставалось непонятным, никто ничего не объяснял. И об этом на две недели замолчали, а потом сказали, что он родится, только нужно, чтобы меня (нас) не было дома. И нас повезли к Вайнсонам, которые согласились на это в лице скрытной гномврихи тёти Эммы.

Поделиться с друзьями: