Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни
Шрифт:
Все, чему впоследствии суждено произойти, уже намечается в диалоге, хотя супруги этого еще не сознают. Конфликт между «страстной необходимостью» и «радостной свободой разума», о котором писал в своем анонсе о романе Гёте, дает себя знать во всем. Супруги — Шарлотта и Эдуард — ведут спокойную, обстоятельную беседу, но в ней уже присутствует что-то подспудное, нечистое, грозное. И когда Шарлотта делает приписку к письму с приглашением капитана, то портит листок «чернильным пятном; рассерженная, она пыталась стереть его, но только еще больше размазала» (6, 236). Символическая многозначительность языка пронизывает весь роман. Однако знамения или символические события не распознаются или же неверно толкуются теми, кого они предназначены предостеречь. Всезнающий автор привлекает к ним внимание читателя и побуждает его задуматься над многозначительностью происходящего, над сомнительностью настроений беседующих и действующих персонажей. Дерновая хижина, удобно оборудованная для четырех человек, создает нарочито идиллическую атмосферу, она украшена исключительно «искусственными цветами и зимней зеленью» (6, 237). Тополя и платаны, стоящие кучкой, также могут побудить к различным толкованиям. «День и год, в который посажены были деревья, — это день и год рождения Оттилии» (6, 301). Эдуард изумлен и обрадован этим «необыкновенным совпадением». Однако осведомленный читатель знает, что у героя нет никаких оснований для удивления или радости. Платаны и тополя, и не только в произведениях Гёте, обычно сажают в память об умерших. Стало быть, этот эпизод может быть понят как тайное указание на то, что Эдуарду, в свое время посадившему эти деревья, теперь надлежит всеми силами беречь Оттилию, чего, однако, этот садовод-дилетант не умеет как следует делать. Таковы многозначительные намеки только в одном мотиве, а мотивов таких в романе много. Даже вот о чем стоит задуматься: а не играет ли насмешник Гёте при случае мнимой символичностью? Может быть, та группа деревьев — просто-напросто бутафорский аксессуар, обозначающий место, где происходит нечто отнюдь не лишенное значения, однако любое серьезное истолкование породило бы ложное глубокомыслие. Бокал с инициалами «Э» и «О» во время торжества закладки домика чудесным образом не разбиваются, так как кто-то подхватывает его на лету, и Эдуард усматривает для себя «в этом случае счастливое предзнаменование», что, однако, опровергается дальнейшими событиями. Строительство плотины, садовые работы, почерк Оттилии, ставший похожим на почерк Эдуарда, совместное музицирование, украшение часовни — все это мотивы поэтического языка символов, повествующих о подспудном развитии событий: язык отражает, а не то — злорадно искажает их. Создается озеро — и в нем гибнет ребенок. Во вставной новелле о «соседских детях» мы находим фразу, подчеркивающую оправданность счастливого вмешательства молодого человека, его отважного прыжка в реку: «Вода — стихия, дружелюбная для того, кто с нею знаком и умеет с ней обращаться» (6, 390). Но для действующих лиц «Избирательного сродства» вода является «вероломным, враждебным элементом», с которым они не научились как следует обходиться. Но довольно и этих немногих указаний на глубину символики в этом повествовании, на сплетение намеков, пронизывающих все произведение.
Быстрое развитие сюжета подводит нас к четвертой главе, в которой Шарлотта, Эдуард и капитан обсуждают аллегорический смысл химического термина «избирательное сродство». После этого разговора Шарлотта выражает готовность пригласить Оттилию. Беседа то и дело перескакивает с явлений природы, в сфере которой разыгрывается так называемое избирательное сродство, на взаимоотношения между людьми. Рассуждения о бегстве и поиске, о соединении и разъединении, о воле и выборе, произволе, свободе и необходимости могут быть отнесены к широкому кругу явлений, а для описываемых процессов предполагается более высокое назначение. Ничто уже не однозначно, коль скоро химические процессы, происходящие в природе, обозначаются понятиями, применимыми к миру людей, и, наоборот, взаимоотношения людей — терминами, пригодными для обозначения химических процессов. Таким образом, явление природы «не объясняется», а лишь описывается с помощью антропоморфного сравнения, а проявление избирательного сродства в человеческих отношениях тем самым еще не сводит его к неизбежному естественному процессу, обозначенному подобной метафорой. Важно другое: четко поставлен вопрос, на который должен ответить эксперимент: где перед нами неизбежность, от которой нельзя уйти, где встречаем мы свободный выбор, если люди сталкиваются друг с другом в жизни, словно в химической реакции?
Считать, что герои «Избирательного сродства» находятся исключительно во власти тяготеющего над ними демонического рока, было бы проявлением одностороннего взгляда на сюжет романа. Конечно, собеседники предвидят неизбежные осложнения, которые может повлечь за собой сообщество четверых, но странным образом не понимают, что они сами могут оказаться жертвами этих осложнений. Сходную близорукость они проявляют и в другом, не умея распознать многочисленные предзнаменования и предостережения, они толкуют их превратно, суеверно вкладывая в них положительный смысл, как, например, поступил Эдуард в случае с неразбившимся бокалом. Но то, что развертывается с неумолимостью природного процесса, как только все четверо оказываются вместе, лишь частично можно объяснить роком, сопротивляться которому бесполезно. Непреодолимое влечение и впрямь не нуждается в объяснении, это «дело рук демона». Тут мы и видим, как тянутся по жизненному полю следы «скорбной страстной необходимости» и «радостная свобода разума» не в силах дать им верное направление. Допустим, что имеет место предрасположенность отдельных людей, способствующая взаимному притяжению, — возможно, что она и есть та непреложная неизбежность, с которой невозможно совладать. И все же остается еще широкий простор, оставляемый действующими лицами для принятия свободного решения. Судьба обрушивается на четырех героев романа не потому, что у них не было возможности избежать ее ударов, а потому, что они не пытаются серьезно проанализировать ситуацию, в которой очутились, и не способны до основания прояснить свои сложные отношения — в атмосфере взаимопонимания и не уклоняясь от разрешения существующих трудностей. Конечно, нельзя отрицать, что в жизни героев то и дело случаются незапланированные события, но столь же верно и то, что жизненные планы героев на поверку оказываются сомнительными и несостоятельными.
«Избирательное сродство» — это книга, рассказывающая о людях, не умеющих справиться с жизненными конфликтами. Как отмечено в дневнике Римера, 28 августа 1808 года Гёте сказал ему, что идея его нового романа в том, чтобы «представить социальные условия и их конфликты в символической форме». Следует заметить, что автор не предлагает какого-либо удачного решения «социальных условий и их конфликтов» для выведенной в романе группы из четырех героев. Сохранение брака Шарлотты и Эдуарда, равно как и развод их, облегчающий вступление в брак с новым партнером, — оба варианта отбрасываются без дальнейших слов как непригодные, сколько бы ни говорилось на эту тему. Именно проблематика супружеских отношений определяет экспериментальную модель, и любой однозначный вывод, кем бы то ни было «вычитанный» из романа, был бы выводом сугубо односторонним. На опытной площадке, которую соорудил здесь Гёте, населив ее своими героями, уже нельзя оперировать суждениями о «верных» и «неверных» поступках, о чьей-то «правоте» или «неправоте», а не то и «вине», об общепринятых нравственных нормах. Вводит в заблуждение и сугубо «модернистский» элемент романа: автор оставляет читателя один на один со всем происходящим в романе, в том числе со всеми сложностями и противоречиями. Сдержанная, отстраненная манера Флобера, при которой автор выступает в роли наблюдателя, предвосхищена Гёте в «Избирательном сродстве». Близки этой манере и новеллы из «Годов странствий», в которых также изображен конфликт страсти с общественными устоями. «Пятидесятилетнего мужчину» занимали эти проблемы.
Вывод о том, что в «Избирательном сродстве» брак олицетворяет нравственный порядок, что роман утверждает законные права брака, в противовес прорвавшимся страстям, — такой вывод был бы слишком поспешным. Правда, в своем письме к Цауперу Гёте подчеркивал: «Очень простой смысл этой обстоятельной книжицы раскрывают слова Христа: «…всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». Не знаю, уловил ли его кто-нибудь в этой парафразе» (письмо от 7 сентября 1821 г.). Так высказался Гёте в письме к богослову, чтобы оградить роман от обвинения в безнравственности, в чем его неоднократно обвиняли. В сущности, он лишь подчеркнул важность проблемы, которой посвящена книга. Нигде, однако, не показан брак, который можно было бы назвать полноценным. Правда, союз Эдуарда и Шарлотты удовлетворяет общепринятым требованиям приличия, а все же не того ожидали оба, когда наконец, преодолев все препятствия, вступили в этот брак. Правда, многие важные моменты этого союза не находят отражения в беседе супругов; диалог стыдливо обходит эти моменты, явно нуждающиеся в прояснении, и суть вещей сплошь и рядом остается нераскрытой. Проблемы, возникшие в этом браке, словно бы скрыты от читателя. Можно подумать, что в уединенном замке его состоятельным и праздным обитателям и вправду нет никакой необходимости принимать жизнь всерьез. Тем больше вероятность вторжения и буйства страстей. Красноречивым свидетельством этой истины служит эпизод супружеской измены в супружеской постели, со всеми его парадоксальными последствиями. Правда, Шарлотта еще на раннем этапе решает бороться со своим чувством к капитану, так как считает себя связанной супружескими узами. Но одновременно это и акт вытеснения — из желания соблюсти приличия, а также из страха перед дальнейшими осложнениями, ведь Шарлотта больше всего стремится к тому, чтобы ничего не вывело ее из «равновесия», не увлекло сверх меры. Такой ее рисует автор после того, как она приняла решение отказаться от своей любви к капитану: «Ей, привыкшей во всем отдавать себе отчет, всегда держать себя в руках, и на этот раз без труда удалось, обдумав все, достичь желанного равновесия» (6, 294). Когда же потом, после смерти ребенка, она все-таки дает согласие на развод, чтобы помочь Оттилии в ее смятении и горе, это лишь доказывает, что институт брака для нее отнюдь не неприкосновенен. А когда Оттилия — позднее — с силой соединяет руки супругов, то этим жестом она показывает, что хочет возродить их брак. Но в душе она приняла бы их развод, если бы только Шарлотта и в этот раз на него согласилась. Чувство вины переполняет Оттилию, хотя вдумчивый читатель и не спешит признать ее виновной, но под влиянием этого чувства она отказывается в конечном итоге стать женой Эдуарда; в смерти ребенка она видит знамение судьбы и хочет одна нести бремя мнимой своей вины. Все это не приходится рассматривать как признание святости брака; союзу Эдуарда и Шарлотты тоже уже ничем не поможешь.
В романе автор разворачивает перед нами проблематику брака, при котором могут прорываться и другие силы, однако мы не найдем в этом произведении ни апологии супружества, ни провозглашения брака незыблемым нравственным учреждением. Роман об избирательном сродстве не возвещает наставлений и не дает рекомендаций — он только ставит вопросы. Кто хотел бы извлечь из него указания для жизни, непременно запутается; кто ждет от него советов, как одержать верх над «страстной необходимостью», тщетно будет искать их. Даже из поведения Оттилии, сумевшей лишь молча себя извести, нельзя извлечь никаких заключений, которые можно было бы перенести в реальную жизнь. Конечно, роман изобилует меткими высказываниями, напоминающими лейтмотивы, однако в многоплановом контексте целого они утрачивают свою роль, на которую претендует каждый афоризм в отдельности. Так мы воспринимаем нелепые высказывания помощника начальницы пансиона, вроде вот этих: «Мужчины, — сказал он, — должны были бы в юности носить форму, ибо они должны привыкать действовать сообща, ощущать себя равными среди равных, повиноваться и работать во имя целого» (6, 364); «Из мальчиков должно воспитывать слуг, из девочек — матерей, тогда везде все будет хорошо» (6, 365). Странный Миттлер имеет наготове фразу, звучащую как заученная молитва: «Брак — это начало и вершина человеческой просвещенности… Брак должен быть нерушим, ибо он приносит столько счастья, что какое-нибудь случайное горе даже и в счет не идет по сравнению с ним» (6, 277). Человек, произносящий эти слова, хоть фамилия его и переводится как «посредник», не способствует улаживанию конфликта. Граф и баронесса, приезжающие в гости к Шарлотте и Эдуарду, — любовники, и очень довольны характером своего союза. Когда же они наконец благополучно вступают в брак, брак Эдуарда с Шарлоттой оказывается разрушенным. Нет, «Избирательное сродство» — отнюдь не гимн браку. Разве что для односторонней защиты романа, в глазах Якоби, рисовавшего «вознесение злого духа», можно было бы в ущерб истине утверждать, будто в нем — с помощью доказательства «от противного» — воспевается нерушимость брачного союза. Институт брака, казавшийся проблематичным и самому Гёте, в том же проблематичном виде представлен и в «Избирательном сродстве», что вполне допустимо в художественном произведении. Впрочем, у многих читателей — современников автора — это вызывало раздражение, и они спрашивали: где же то «положительное», что должен предложить новый роман?
Сам Гёте долгие годы не решался оформить брак с Кристианой — отчасти потому, что не был уверен в долговременной прочности брачного союза. В его произведениях отсутствуют счастливые браки (исключение составляет лишь союз Геца и Элизабет, правда лишь скупо описанный). Судя по всему, автор «Избирательного сродства» не видел пути к разрешению главного противоречия, присущего институту брака. Как сообщает канцлер фон Мюллер, 7 апреля 1830 года Гёте в ходе их беседы сказал: «То, что культура отвоевала у природы, нам никак нельзя потерять; любой ценой нужно удержать это завоевание. Стало быть, и представление о святости брака — такое же культурное завоевание христианства, обладающее величайшей ценностью, хотя, в сущности, брак неестествен». Если вся жизнь — движение, если метаморфоза есть созидание и превращение, тогда любое постоянное установление неестественно. Тем не менее «культура» не должна отказываться ни от института брака, ни от подавления эротических страстей, также и для блага детей.
Сколько бы Шарлотта и Эдуард ни рассуждали о своей совместной жизни, о возникших трудностях, стараясь неизменно оставаться в рамках приличий, все же им не удается стать хозяевами положения. И только ли от силы влечения, проявляющейся в «Избирательном сродстве», это зависит? Конечно же, в романе особенно четко проступают «следы скорбной страстной необходимости», отчего те или иные события могут казаться порождением неотвратимого рока. И все же Шарлотта и Эдуард оказываются на удивление неспособными предвидеть все возможные последствия этих событий, как и по достоинству оценить предзнаменования. Шарлотта стремится ввести жизнь в колею, хотя сама тоже попадает в сети избирательного сродства. Когда она призывает себя к порядку и отказывается от своего чувства, она тем самым теряет какие-то черты своей личности, не ведая того, какую роль сыграет это отречение в дальнейшей ее супружеской жизни. А позднее, соглашаясь все же на развод, она поступает таким образом не собственных интересов ради, а из сострадания к Оттилии. В сущности, Шарлотта и Эдуард связаны весьма проблематическим браком; они беспомощны перед законом избирательного сродства, против которого, казалось бы, предостерегала их химия и который тем не менее ворвался в их жизнь. Как, однако, разрешить в данном «социальном контексте» разразившиеся конфликты и что нужно делать героям, чтобы без опасности для себя, продуктивно использовать элементарные силы избирательного сродства, отведя им должное место в своей личной жизни, как и в жизни общества? — на все эти вопросы роман ответа не дает. Ни поучительная речь Миттлера в защиту брака, ни фривольная беспечность графа, в обществе баронессы вкушающего свободную любовь, не могут считаться удовлетворительным ответом на поставленные вопросы. А уж самоубийственное покаяние Оттилии, обрекающей себя на смерть из-за того, что ранее сошла со своего пути, и вовсе не может служить образцом жизненного решения каких бы то ни было проблем.
Два высказывания Гёте об Эдуарде, казалось бы, противоречат одно другому. Он ценит в Эдуарде то, что «тот любит без оговорок» (из письма Рейнхарду от 21 февраля 1810 г. — XIII, 346). А Эккерману 21 января 1827 года он говорил об Эдуарде другое: «Я и сам его не терплю, но я должен был сделать его таким, чтобы могли развиться события романа» (Эккерман, 211). Эдуард принадлежит к породе людей типа Вертера, способных на преданность другому, страстных, но притом эгоцентричных и не умеющих навести порядок в своей жизни. Его любовь к Оттилии столь же безоглядная и страстная, сколь эгоистичная и беспощадная. Все предзнаменования он толкует в свою пользу, и именно его необузданный темперамент в решающие моменты жизни вносит опасную сумятицу: так бурно домогается он Оттилии, что в своем смятении она не может удержать ребенка в качающейся лодке, и ребенок тонет. Непоправимое свершается здесь не по воле рока, к страшным последствиям приводит человеческая безрассудность. Эдуард — обаятельный и одновременно невыносимый человек, и автор в эпилоге романа посвящает ему следующие примирительные слова: «Еще так недавно это сердце билось в нескончаемой тревоге, но вот и оно обрело нерушимый покой» (6, 434).
Кажется, будто Оттилия происходит из других сфер. Как показали магнетические опыты, она как-то особенно тесно, бессознательно связана с силами природы, стало быть, больше всех других подвержена действию закона избирательного сродства. Насколько она восприимчива к действию элементарных сил и зависима от них, настолько же слабо выражена в ней личность. Трогательны ее привязчивость и бескорыстие, ее умение приспосабливаться к другим, внимательно слушать собеседника. Она не столько осмысливает происходящее, сколько воспринимает его всеми чувствами. В условиях неумолимой игры взаимных притяжений она попадает в безвыходное положение. Удивительно, что поначалу она совершенно не сопротивляется своему чувству к Эдуарду, словно просто наступило нечто такое, что до сей поры было неведомо ее натуре. Она освобождается от преданной любви к отцу, даже отдает медальон с его портретом и цепочку — все заменяет ей привязанность к любимому человеку, который годится ей в отцы. Все глубже осознает она остроту конфликта, вызванного ее появлением. Однако любовь не отпускает ее даже тогда, когда после крещения ребенка ей вдруг открывается, «что ее любовь может стать совершенной, только став бескорыстной» (6, 378). Ей бы только знать, что любимый счастлив, тогда она даже готова от него отказаться. И все же Эдуарду, в странном сходстве ребенка с капитаном и Оттилией увидевшему подтверждение своих желаний, удается уговорить ее стать его женой, правда при условии, что и Шарлотта тоже даст согласие на развод. Смерть ребенка меняет все. Оттилия считает себя виновницей несчастья: увы, она сошла с предначертанного пути! «Никогда не буду я принадлежать Эдуарду!» (6, 410). Она хочет искупить свое «преступление». Однако контекст всего романа отнюдь не подтверждает справедливости этого приговора, вынесенного Оттилией самой себе. Все, что чувствовала, думала, совершала Оттилия, таинственным образом связанная с силами природы, никак не может быть заклеймено словом «преступление». Конечно, в создавшемся положении девушка могла считать себя преступницей, будучи не в силах до конца осмыслить происходящее. Примечательно, какой фразой автор начинает во второй части романа 15-ю главу, которой предшествовало самообвинение Оттилии, считавшей, что она совершила «преступление»: «Если в счастливую и мирную пору совместной жизни родные, друзья, домочадцы даже больше, чем это нужно, толкуют о том, что вокруг них происходит или должно произойти, по многу раз сообщают друг другу о своих намерениях, начинаниях, занятиях и, хоть прямо и не советуясь, все же как бы постоянно совещаются обо всех житейских делах, то, напротив, в обстоятельствах чрезвычайных, где, казалось бы, человек более всего нуждается в чьей-либо помощи и поддержке, каждый сосредоточивается в самом себе, стремится действовать самостоятельно, поступать по-своему, и, скрывая средства, какими он пользуется, делает общим достоянием лишь исход, лишь достигнутую цель, лишь конечный результат» (6, 410–411).
Теперь Оттилия все глубже погружается в молчание. В ракурсе, определенном автором, уже не приходится ждать благоприятного поворота. С приездом Люцианы в доме начинается бурная светская жизнь, которая резко контрастирует с линией, избранной для себя Оттилией, с ее уходом в себя. Когда же Эдуард против ее воли настигает девушку в гостинице, она отрешается от всего, отказывается от пищи и тихо умирает. В эпилоге романа воплощена «канонизация» Оттилии, отныне она — персонаж из легенды. Ее, отважившуюся на необычную и крайнюю меру, окружает ореол сверхчеловеческого. Между тем Гёте, раздраженный стремлением романтиков к католизации литературы, ничего подобного в принципе изображать не хотел. Но несгибаемая последовательность, проявленная в осуществлении своего намерения Оттилией, могла быть изображена только необычными средствами. В мире, в котором Оттилия жила до сей поры, она больше не находила себе места. К тем долгим, ни к чему не приведшим разговорам ей нечего уже было добавить, кроме своего молчания и немоты. И только смерть соединила ее с Эдуардом, умершим вскоре после нее, — загадка, оставленная без ответа.