ЖАНРЫ

Гёте. Жизнь и творчество. Т. 2. Итог жизни

Конради Карл Отто

Шрифт:

Отъезд из Гейдельберга 7 октября 1815 года напоминал бегство. «И вот сорвало меня с места и гонит домой — через Вюрцбург» (но отнюдь не через Франкфурт. — Прим. авт.), — писал он днем раньше Розине Штэдель, урожденной Виллемер. Но, в сущности, адресовано письмо было Марианне. И Якобу Виллемеру Гёте намекнул на свое положение, в котором «хоть и присутствует душевный разлад, но я не намерен умножать, а уж лучше — уничтожу». Слова эти были обращены «к тем двум людям», «которые пребывают в счастливом союзе, коему можно лишь завидовать» (6 октября 1815 г.). Лишь однажды впоследствии обратился он к своей Зулейке на «ты» — в письме к ней от 26 июля 1819 года: «Так выслушай еще и еще раз уверение в том, что на каждый твой порыв я отвечаю сердечно и неизменно… Если бы я был удодом, [72] я не перебежал бы тебе дорогу, но прямо бросился бы к тебе» (XIII, 447). Время от времени Марианна и Гёте присылали друг другу стихи, полные тайных намеков, среди них и такие, что могли близкими их восприниматься как приветствия из мира Хафиза. Вот, к примеру, одно из таких последних стихотворений Гёте:

72

Ср. стихотворение «Привет» из «Книги любви» и примечание к нему (1, 501): «Легенда гласила, что птица Худхуд (удод) была посредником в любви царя Соломона и царицы Савской». Дело в том, что однажды во время прогулки Гёте и Марианны в Карлсбаде дорогу им перебежал удод. — Прим. перев.

ВОСХОДЯЩЕЙ ПОЛНОЙ ЛУНЕ! Дорнбург, 25 августа 1828 года Ах, куда ж ты убегаешь! После близости такой. Лик мелькнувший укрываешь Темной тучей грозовой. Но, узрев, что я печалюсь, Как звезда, киваешь мне, И надеждой упиваясь, Я люблю тебя вдвойне. Сбрось покровы! Ярче, ярче, Всю красу свою яви! И пусть бьется сердце жарче В ночь блаженства и любви. (Перевод А. Гугнина)

В 1816 году поэт собирался вновь отправиться на запад вместе со своим другом, знатоком живописи Генрихом Мейером. Однако вскоре после того, как они тронулись в путь, карета перевернулась, и спутник Гёте получил травму. Восприняв это как дурное предзнаменование, поэт отказался от путешествия и удовлетворился пребыванием на небольшом курорте Теннштедт. Больше он ни разу не бывал ни во Франкфурте, ни на Майне, Рейне и Неккаре.

«Западно-восточный диван»

Только в 1819 году был наконец опубликован «Западно-восточный диван», но и впоследствии к нему добавлялись стихотворения, которые вошли в его состав в последнем прижизненном издании сочинений Гёте. Поэт сопроводил свой «Диван» «Примечаниями и исследованиями для лучшего понимания «Западно-восточного дивана», предназначавшимися для сведения тех читателей, «кто почти или вовсе не знаком с Востоком». Они вводят читателя в историю, литературу и религию Востока и свидетельствуют о давнем живом интересе Гете к еврейской и мусульманской культуре Ближнего Востока. Свои стихотворения поэт сгруппировал в двенадцать книг и каждую из них снабдил загадочным восточным названием (например, «Моганни-Наме») и понятным немецким («Книга певца»).

О пропорциональности частей он не заботился: «Книга парса», по существу, осталась таким же фрагментом, как и «Книга Тимура» — в каждой всего по два стихотворения. В последней поэт, видимо, перевел на язык поэзии свои раздумья о личности Наполеона. И все же в «Западно-восточном диване» одно с другим тесно переплетено. В Хафизе стареющий Гёте встретил родственную душу. Он увидел в нем поэта-мудреца, обретавшегося в мире чувственных наслаждений и страданий, слабостей людских и взлетов и обозревавшего все вокруг веселым, ясным, одухотворенным взором. Поэзия «Дивана» — сплав личных переживаний поэта и освоения духа Востока. В ней вырисовываются четыре круга тем при частичном взаимном переплетении: первый круг — поэтическая манера Хафиза, поразившая Гёте и вызвавшая у него необыкновенный творческий подъем, который в свою очередь «воспевается» в стихах; второй — любовь, кульминирующая в «драматическом дуэте» Хатема — Зулейки. («И здесь порой проглядывает духовный смысл и за покровом земной любви скрывается высшая взаимосвязь», — говорилось в сообщении газеты «Моргенблатт» за 1816 г. о предстоящем издании «Дивана».) Третий — земное и духовное опьянение, воплощенное в «Книге чашника»; и четвертый — собранные воедино мудрые изречения в стихах. Именно в этих стихах, фигурировавших не только в «Книге изречений», западный поэт, освоив мотивы далекой культуры и веры, в сжатой форме выразил свое отношение к религии и к миру как таковому.

Ни в каком другом произведении Гёте слово «бог» не встречается так часто, как в изречениях и стихах «Западно-восточного дивана». Однако оно обозначает вовсе не персонифицированное потустороннее божество. Бог для Гёте — это могучая сила, которая персонифицируется лишь при обращении к ней; она сущность всего живого, воплощение всех естественных и нравственных истин. В стихотворении «Талисман», в самом начале «Дивана», поэт поднимает эту тему и не оставляет ее на всем протяжении поэтического цикла. Во второй суре Корана ангел Гавриил (или Джибрил) взывает к Магомету: «Скажи: «Аллаху принадлежит и восток и запад. Он ведет, кого хочет, к прямому пути!». [73] А у Гёте мы читаем:

73

Коран. Перевод И. Ю. Крачковского. М., 1963, с. 29.

Весь Восток до края — божий! Запад весь до края — тоже! Север и пространный Юг — Все во власти божьих рук. (Перевод В. Брюсова)

Ни христианская, ни исламская религии не являются в «Диване» односторонне определяющими, перед нами — некая смешанная «западно-восточная» вера в бога — поэт свободно изучает религию Востока и свободно выбирает все, что привлекает его.

В следующем четверостишии из «Талисманов» речь идет о ста именах (или ста ликах) Аллаха: бога возможно познать и восславить лишь в его бесчисленных превращениях и проявлениях. Бог есть полнота, красота и правда жизни. Здесь Гёте наконец обрел того бога, какому был привержен со времен юности. Бог этот — вселюбящий, хотя вначале в «Талисманах» строго возносится хвала богу справедливому: «Справедливый и всезрящий, / Правый суд над всем творящий, / В сотнях ликах явлен нам он. / Пой ему во славу «Амен!»» (1, 324). Важно, что образ Аллаха, на взгляд Гёте, можно было легче связать с непосредственной радостью жизни, чем образ христианского бога. Райские утехи ожидали борца за веру, наслаждение подтверждалось и украшалось присутствием гурий, подруг блаженных обитателей рая. Однако в исламском элементе «Дивана» отчетливо проступают также западные черты. Здесь нет фатализма магометанского толка — есть лишь самоотречение, порожденное раздумьями о смысле человеческих деяний. В этом и состоит своеобразие «Западно-восточного дивана» Гёте. Встреча с патриархальной атмосферой Востока, с радостной приверженностью земному бытию в стихах Хафиза, с любовью и вдохновляющим опьянением вином, осенена просветленной авторской позицией, сознанием своей причастности к жизни и в то же время — пребыванием над ней; готовностью и к самоотдаче и к отречению. Создается впечатление, будто здесь и христианство, и античность оставлены далеко позади и совершен полный поворот к иному, далекому и чуждому миру. Однако христианство и античность по-прежнему всего лишь элементы целого, наряду с другими, пусть даже восточный элемент и доминирует. Автор «Западно-восточного дивана» впитывает мудрость и опыт всюду, где они только ему открываются. В рассуждениях, притчах и афоризмах разнообразные элементы наиболее отчетливо сливаются воедино. Западно-восточное сообщество духа порождено здесь миропониманием старого Гёте. Но ум его неизменно осваивал все, что представлялось ему привлекательным. И религия огнепоклонников-парсов сосуществовала в его сознании с исламом мусульман. От созерцания природы и человеческой жизни одни пришли к выводу о покорности высшей воле, другие — к утверждению деятельной нравственности. Такую этику Гёте нашел в религии древних персов, о которых рассказал в разделе своих «Примечаний и исследований», озаглавленном «Древние персы». Их живое богопочитание, неизменно выражающееся в практических действиях, он назвал «нежной религией, основывающейся на вездесущности бога в его творениях чувственного мира». Набожность Гёте была созвучна этому созерцанию и почитанию бога во всех его бесчисленных превращениях и проявлениях его творения; готовности везде и всюду принимать все достойное поклонения; религиозности широкого спектра, не ограниченной рамками какого-либо определенного вероисповедания.

В одном из последних писем к Буассере от 23 марта 1831 года Гёте сам следующим образом определил свое отношение к религии: «На этой последней странице я наконец воспользуюсь поводом всерьез и в шутку закончить свое письмо удивительным сообщением.

Всякому человеку присуще религиозное чувство, и остаться с ним наедине, самостоятельно переработать его в своем сознании он не способен, поэтому он ищет, а не то и сам плодит прозелитов.

Последнее не в моем вкусе, но первое я проделал вполне добросовестно, но не нашел такого вероисповедания — от самого сотворения мира, — к которому я желал бы полностью присоединиться. И вот теперь, на склоне лет, я прослышал о некой секте гипсистариев, которые, оказавшись в тисках между язычниками, иудеями и христианами, заявили, что будут ценить, восхвалять и почитать все наилучшее, совершеннейшее, о чем только узнают, и поклоняться ему, поскольку это наилучшее непременно дело рук божества. Тут и пал мне из глубины темного века радостный свет, я понял, что всю жизнь только и стремился стать гипсистарием; но ведь и это не такое уж малое усилие: при ограниченности наших индивидуальных возможностей как еще обнаружить наипревосходнейшее?

Давайте же по крайней мере не позволим никому превзойти нас в дружбе». (Последние слова поэт прибавил, очевидно, в утешение адресату — убежденному католику.)

О символическом языке

Начиная со стихотворений «Западно-восточного дивана», обычно причисляемых уже к поздней лирике Гёте, поэт выработал для себя поэтическую манеру, которая в значительной мере может быть охарактеризована как символический язык. (Разумеется, сказанное не относится к многочисленным стихотворениям «на случай», которые Гёте и в дальнейшем писал для конкретных лиц и по конкретным поводам.)

Его поэтическое видение обратилось в духовное созерцание, при котором все явления воспринимались как символы чего-то несравненно более высокого и важного. Взгляд, устремленный на символы, обнаруживал в отдельном явлении многообразные взаимосвязи обширного духовного мира и каждое из этих явлений рассматривал как часть великой всеобщности жизни, как отображение того, что принято называть божественным. В годы своего «классического» периода Гёте стремился вычленить и наглядно выявить в значительном объекте сокрытые в нем общие закономерности природы и искусства, с тем чтобы такой объект являл собой типическое, первозданное в своей области. Словом, надо было, чтобы в растении просматривалось прорастание; в таком явлении, как расставание, открывался его исходный смысл; а в скульптурной группе Лаокоона выступал на передний план трагизм ситуации: отец с двумя детьми в смертельной опасности.

Поэт отнюдь не утратил этого видения типического, общего — просто отныне все многообразие жизненных явлений воспринималось как совокупность знаков, где даже простейший факт обретал символический смысл и включался в важный духовный контекст. Всему этому способствовала тонкая игра намеков, когда существенна не логическая последовательность изложения, а свободная — по крайней мере внешне — ассоциация символически значительных образов и мотивов. Символический язык поздней гётевской лирики достигает особой интенсивности всякий раз, когда читателю сначала просто предлагается увиденная картинка природы, а затем без всякого перехода, без какого бы то ни было разъяснения проводимого сопоставления раскрывается его духовный смысл. С этим приемом мы встретились уже в стихотворении «Блаженное томление». А в цикле стихов «Китайско-немецкие времена года и дня» (1827) есть такие строчки:

Поделиться с друзьями: