Гностики, катары, масоны, или Запретная вера
Шрифт:
Хотя эти факты и вызывают некоторое смущение, они помещают данный любопытный феномен в более резкий фокус. Обязательства между партнерами были сердечного свойства: они определялись свободным образом, а не были результатом контракта, навязанного обществом. Поскольку половые отношения запрещались, эта любовь не могла дать рождение детям. Следовательно, она не угрожала сущностному базису классического брака, строящемуся на следующих принципах: пара обеспечивает стабильный домашний очаг (во всех смыслах этого слова) для своего потомства, женщине гарантируется определенная поддержка со стороны ее мужа, а муж уверен в том, что дети — его собственные. Наконец, в отличие от брака, в котором в Средние века муж главенствовал, в куртуазной любви мужчина по отношению к la dame de ses pens'ees — «даме своих помыслов» — выступал смиренным просителем. Одно из наставлений трактата четырнадцатого века о куртуазной любви, «De arte amandi» («Об искусстве любви»), увещевает мужчин-любовников: «Всегда относитесь внимательно ко всем повелениям дам».
Но разве может куртуазная любовь быть как-то связана с «мрачными катарами, чьи аскетические установления заставляли их избегать всяческих контактов с противоположным полом», как их определил де Ружмон? Прежде всего куртуазная любовь — это прямая противоположность сексуальной жизни, дозволяемой католической церковью, которая мирилась с сексом лишь как средством произведения на свет потомства (отсюда ее запреты на аборты и контроль за рождаемостью). Как замечает Фредерик Шпигельберг, «католическому подходу, заключающемуся в том, что секс допустим, если существует шанс произведения на свет потомства, — в противном же случае он не допускаем — был противопоставлен прямо противоположный подход манихейских пророков, заявлявших, что секс допустим лишь в том случае, если будут приняты меры по предотвращению возможности появления на свет потомства».
Возможно, у добрых людей было еще что-то на уме. Поэзия трубадуров изобилует восхвалениями «Дамы», чья мучительная недоступность порождает любовное томление и страсть, обретающие самые разнообразные художественные формы. Иногда благоговение балансирует на грани кощунственного. «Одной лишь ею я спасусь!» — восклицает Гильом де Пуатье, первый среди трубадуров. В других стихах поэт обещает хранить тайну Дамы, как если бы речь шла о чем-то связанном с религиозной верой. Стихи трубадуров проникнуты замечательной двусмысленностью в вопросе о природе этой Дамы — является ли она женщиной из плоти и крови, которой поклялся в верности ее обожатель, или же она представляет собой нечто высшее.
Для того чтобы понять, что мог символизировать образ Дамы, давайте вернемся к замечанию Деода Роше относительно консоламентума, призванного соединять душу с духом. По своей сути данный ритуал представлял собой мистический брак между душой и трансцендентной самостью, или истинным «Я», от которого до сей поры душа — ординарный уровень сознания — была отсечена. Трубадуры в своих сетованиях по поводу этой потерянной Дамы могли аллегорически выражать стремление к этому высшему «Я».
Эта идея указывает на один очень важный факт, касающийся духовного пути. В предыдущей главе я высказал мысль о том, что люди — создания, способные видеть свое тело как нечто иное. Но еще более интересно то, что мы и собственную персону способны видеть как нечто иное. Парадоксальным образом мы ощущаем наиболее первичное для нас самих, единственное, что имеет право сказать «Я», как нечто едва уловимое, отдаленное, даже несуществующее. В притче Христа это временно отсутствующий господин (Мф 24:45–51). Для гностиков это жемчужина на дне моря; для трубадуров это la dame de ses pens'ees, манящая, бесконечно далекая, но побуждающая претендента на ее руку устремляться ввысь к ее горней натуре.
Куртуазная любовь заключала в себе то, что современная психология называет проекцией. Воображение влюбленного смешивает его собственную «горнюю природу» с образом далекой Дамы, один лишь взгляд которой повергает его в пароксизмы восторга. По-видимому, некоторые из исповедовавших эту загадочную форму любви не отдавали себе отчета в возможности присутствия такого разграничения. Вне всякого сомнения, адепты катаризма и величайшие из числа трубадуров осознавали символическое значение образа Дамы, но также очевидно, что многие влюбленные приравнивали ее к реальным дамам из плоти и крови.
Если трубадуры были уклончивы в определении подлинной природы Дамы, то их поэтические наследники, среди них самый знаменитый — Данте, говорили о сути дела открыто. Мы могли бы определить всю литературную карьеру Данте как движение от «земного» чувства любви в отношении Беатриче, представлявшей собой реальную девушку, которую он впервые заприметил в возрасте девяти лет, до тех пределов, где она выступает для него уже как персонификация божественной мудрости, ведущей поэта через небесные сферы, как это описано в его «Рае». Но две эти ипостаси Беатриче неразрывно связаны между собой с самого начала. В своей автобиографической повести «Vita Nuova» [11] Данте вспоминает:
11
Новая жизнь (um.).
«В это мгновение — говорю по истине — дух жизни, обитающий, в самой сокровенной глубине сердца, затрепетал столь сильно, что ужасающе проявлялся в малейшем биении. И, дрожа, он произнес следующие слова: «Esse deus fortior me, qui veniens dominabitur mihi» [12] ».
Данте и Беатриче никогда не соединяли свои линии судеб. Подобно трубадуру Данте довольствуется тем, что восхищается ею на расстоянии; Беатриче умирает в раннем возрасте. И при этом есть что-то чудесное в тех вспышках любви, которые Данте испытывает, просто приветствуя ее на улице:
12
Вот пришел Бог сильнее меня, дабы повелевать мною (лат.).
«Когда она появлялась где-либо, благодаря надежде на ее чудесное приветствие у меня не было больше врагов, но пламя милосердия охватывало меня, заставляя прощать всем меня оскорбившим. И если кто-либо о чем-либо спрашивал меня, ответ мой был единственным — «любовь», а на лице моем отражалось смирение».
Заметьте, что Данте не жалуется по поводу невозможности воспользоваться благосклонностью Беатриче, но самый мимолетный ее взгляд приводит его в радость, граничащую с религиозным экстазом. Нечто внутри его самого преобразовывало вожделение в чувство преклонения. Это тоже являлось сущностной чертой куртуазной любви. Эта любовь не всегда все же исключала физический контакт, и тут основной акцент делался на преобразовании естественного влечения, а не на достижении само собой разумеющейся цели. И это не являлось вопросом чистой техники. Предполагалось, что возвышение сексуальной энергии до уровня высокой эмоциональной силы будет происходить спонтанно, благодаря естественной деятельности сердца.
Если поиски возможности подобного преображения покажутся нам сегодня достаточно странными, то надо вспомнить, каков был религиозный фон исторической жизни Европы того времени. Катары и католики расходились между собой по многим вопросам, но их взгляды на сексуальную жизнь были замечательным образом схожи: они считали ее злом. По мнению катаров с их манихейским наследием, секс приводил к тому, что искры Света удерживались в заточении во Тьме материи, тогда как для католиков он представлял собой прискорбную необходимость, позволявшую человеческому роду сохраняться в этом падшем мире. Исходя из разных мотиваций, обе религиозные группы стремились поставить во главу угла идеал поведения, предполагавший отсутствие проявлений сексуальной природы человека в отличие от демонстрации более чистого начала в нем.
По мнению Дени де Ружмона, представленному в его книге «Любовь в Западном мире», куртуазная любовь явилась прародителем романтической любви — какой она нам известна сегодня. Куртуазная любовь, определяющаяся принципиальной недоступностью возлюбленного, служила тем источником вдохновения, благодаря которому были созданы трагические сказания о Тристане и Изольде, истории о Ланцелоте и Гиневре в романах об Артуре. Позднее этот же импульс найдет свое выражение в трагедиях Шекспира, Корнеля и Тасина и достигнет своего апогея в произведениях романтиков, возвеличивавших обреченную страсть. «От желания к смерти через страсть — этот путь избрал для себя европейский романтизм; и мы все избираем этот путь до той степени, до которой мы можем это себе позволить, — конечно, бессознательно — имеется в виду целый набор обыкновений и манер, символика которого была разработана в лоне куртуазного мистицизма», — пишет де Ружмон.