ЖАНРЫ

Год рождения тысяча девятьсот двадцать третий
Шрифт:

Провел я в нем трое суток, и запомнились мне они как один бесконечно длинный день. Сначала шел светский разговор «о времени и о себе»: об «устоях незыблемых», о том, как я понимаю марксизм, как оцениваю успехи колхозного строительства, как представляю этапы перехода от социализма к коммунизму. То есть, разумеется, разговор был односторонним: они спрашивали (весьма любезно поначалу), а я отвечал. Старался отвечать четко, чтоб никакого двойственного толкования, цитировал классиков, пересказывал целые разделы политэкономии… Уматывался сам, но и эти гады, видел, выдыхались. На смену одному, уставшему от «высоких материй», приходил другой и все начиналось сначала. Наконец начали задавать вполне конкретные вопросы: что пишу, с кем имею связи, давно ли занимаюсь «подрывной деятельностью». На мой вопрос, что считать «подрывной деятельностью», убежденный ответ: «Ревизия основ марксизма — это уже подрыв устоев советского государства!».

Любезный тон исчез, начали покрикивать, постукивать кулаком по столу… В первые часы «собеседования» я все повторял, что «жена волнуется», что «опоздаем к поезду», хотя понимал, что все кончено и меня не выпустят. Хотел лишь узнать, что с тобой. Сперва отвечали что-то невразумительное, потом пришел тип, пошептал хозяину кабинета и тот сообщил с извиняющейся улыбкой: жену вашу предупредили, что вы задержитесь на несколько дней и посоветовали ехать пока одной. Она согласилась и мы помогли ей сесть в поезд.

До сих пор не понимаю, как я тогда поверил этому. Видимо, очень хотел, чтобы это было так, вот и поверил. Главное — ты в безопасности, в Ленинграде, с родителями… И вздохнул с облегчением. И теперь уже все внимание, все силы на то, как отвечать, как вести себя.

Понимал, что 58-я статья обеспечена, что бы я ни говорил. Но накручивали еще какое-то «участие в организации» (или даже «руководство»), да еще с сионистским оттенком… И здесь надо было быть начеку, иначе, по законам военного времени, можно заработать и «вышку»…

В конце дня зачитывали листы протокола допроса, и я расписывался в каждом. Потом сообразил, что надо не ограничиваться тем, что мне вслух читают, а своими глазами проверять, как и что записано. Тут каждое слово имеет значение. Очередной тип растерялся, когда я сказал: «Не утруждайте себя. Я грамотный, сам прочту». Промямлил что-то, мол, «так быстрее», но дал протокол допроса. Конечно, формально записано все вроде верно. Но с тем акцентом, какой нужен им. Попробовал я настоять на изменении одной фразы, от которой много зависело. Записано: «Занимался изучением трудов классиков марксизма в исследовательских целях» (это о моей работе по политэкономии), я требовал: «в учебных целях». Спорили долго. Пришел второй на подмогу, мне надоело спорить, и я махнул рукой — «пусть остается так»… И подписал. И это был первый урок мне. В дальнейшем я уже никогда не подписывал того, что не говорил или говорил иначе. Доводил их до остервенения, но держался… А тут, видимо, именно формулировки об «исследовательских целях изучения классики» им и недоставало. Оттого и держали меня трое суток «просто для собеседования», «для обмена мнениями». А как я подписал протокол, они уже спокойно могли приписать мне «ревизионизм марксизма» и вручили ордер на арест.

После предъявления ордера они быстренько закруглились, взяли необходимые расписки и сдали меня «по инстанциям». И дальше все пошло как по маслу. Все процедуры отработаны до мелочей, и я мысленно отмечал все то, что мне было знакомо по книгам о порядках в дореволюционных тюрьмах. Оказалось, много общего, а кое в чем наши кагебешники и превзошли их.

Мордатый конвоир провел по коридорам и лестницам на первый этаж. Вдруг слышу, шипит мне в затылок: «Стой! Лицом к стене!». Не понял, вежливо оборачиваюсь: «Что вы сказали?». Ткнул прикладом в спину: «Ах, не понимаешь?! Мать-перемать…» — и шарахнул меня об стену. Я сразу вспомнил, читал где-то — я носом к стене должен повернуться, чтобы пропустить заключенного, которого вели навстречу. Чтоб не видел он моего, а я — его лица… Так начались «мои университеты».

Как и тебя, в ту же внутреннюю тюрьму привели. И в ту же камеру № 8 (видимо, всех через нее пропускали, чтоб сразу сломить). Тот же обыск, та же опись «имущества». Очень ускорило процедуру то, что никакого «имущества», кроме того, что на мне, не было. Совсем ничего — ни зубной щетки, ни бритвы. Повезло, что на ногах у меня были сапоги. Позднее я видел, как маялись те мужчины, у которых были ботинки: из ботинок выдергивали при обыске шнурки и при каждом шаге они сваливались с ног. Пропускаю подробности пребывания в 8-й камере, знаешь их сама. Так же фотографировали и снимали отпечатки пальцев. (Обратила ли ты внимание, что на картонках с отпечатками было мелко написано внизу «Хранить вечно». Представляешь, нас уже не будет, а эти картонки будут храниться в каких-то сейфах…).

В Новосибирской тюрьме продержали меня лишь несколько дней, затем отправили в Томск. Почему-то везли на вокзал не на «воронке», а на легковушке. Предупредили: «Чтоб без глупостей! Сразу на месте пристрелим!». До сих пор помню ощущение двух пистолетных дул, вжатых в подреберье справа и слева, и двух типов в штатском, между которыми меня посадили в машину.

В Томске, который только что был отделен от Новосибирска как самостоятельный областной центр, Управление КГБ временно разместилось в одном из корпусов политехнического института. Это самый старый район города и связан с именами Радищева, Бакунина, декабристов… На горе возвышается собор ХVII века, вокруг — почерневшие деревянные дома (чаще двухэтажные, с фундаментом, вросшим в землю), и спиралью сбегают с горы вниз мощеные булыжником улочки. Там же стоит и тюрьма, еще дореволюционной добротной кладки. А здание института, которое облюбовало себе новоиспеченное Управление, постройка 30-х годов, типа казармы, с широкими окнами в мелкий переплет и длинными коридорами.

Район этот я хорошо знал — были знакомые ребята в этом институте, и мы, студенты Университета, приходили к ним вместе готовиться к экзаменам, или они к нам. Учебников не хватало по языку, по общественным дисциплинам, вот и приходилось объединяться. И так странно было теперь ночами, под конвоем, шагать из тюрьмы в это еще недавно такое шумное здание института… Этот час ночной «прогулки» — на допрос и обратно — был как подарок: звезды над головой, спящие домишки, лай собак… Конвой здесь был не такой вымуштрованный, как в Новосибирске, дистанцию не так строго держали и «руки назад» требовали только при начальстве. Пока вели на допрос, хотелось надышаться, расслабиться, что-нибудь озорное выкинуть… Однажды услыхал, как пьянчуги где-то вдали глотки дерут, и сам запел:

«Широка страна моя родная!.. …Человек шагает как хозяин Необъятной Родины своей!».

Ох и подскочил же мой солдатик! — «Молчать!».

А я знай себе горланю:

«Но никто в стране у нас не лишний, По заслугам каждый награжден! Золотыми буквами мы пишем Всенародный! Сталинский!! Закон!!!».

Только тычками по шее заставил меня умолкнуть мой конвоир. Думал, пожалуется, но нет, видать, сам очень перепугался.

Допросы выматывали крепко. Некоторые длились по многу часов — эти типы сменяли друг друга по конвейерной системе. Однажды устроили допрос «на измор», более суток, пока не свалился. Разные типы среди следователей были. Но особенно запомнилась одна сволочь — женщина. Очень красивая. Молодая. Нерусский тип лица — кореянка, наверное. Похожа была на точеную статуэтку. И при этом — садистка настоящая. Такой бы место у нацистов… Она вела допросы в очередь с другим следователем. Тот был гад порядочный, но эта сто очков вперед всем мужикам могла дать. Допрос вела с утонченным издевательством. Нащупывала сначала самые болевые точки, а потом била наотмашь (в прямом и переносном смысле — «прекрасная ручка» у нее была тяжелой). Измывалась над заключенными с наслаждением. На допросы вызывала поздней ночью, когда труднее сосредоточиться, быстрее выдыхаешься. Почувствовав, что я не могу сдерживаться, когда задевают национальные вопросы, утроила поток антисемитских гнусностей… Узнала, что я недавно женат — избрала объектом издевательства эту тему, доводя меня до бешенства… В общем, не хочу и говорить об этой гадине. Знаю только, что ужасней, гнусней женщины-садистки, да еще к тому же и красивой, нет существа на свете…

В Томской тюрьме публика была пестрая. Трудно было, когда попадал в окружение одних уголовников. Хотя и среди них встречались интересные, даже душевные люди. С любознательными находил быстро общий язык.

Много спорили — о жизни, обо всем на свете. Помню, целый курс политэкономии прочитал компании воров, с которыми провел более месяца в одной камере… Ну, а с политическими («контриками», как нас называли) были просто интереснейшие диспуты, научные конференции (без кавычек!), полезные беседы и встречи. О людях, каких я перевидал за эти годы, надо отдельно писать. Хочу только сказать, что, как это ни парадоксально звучит, но никогда потом, уже на воле, я не чувствовал себя столь свободным, полностью раскрепощенным, как в годы заключения.

Поделиться с друзьями: