Годы войны
Шрифт:
— Книжку? — переспросил Вороненко; он всё время усмехался, морщился. — Какого хрена книжку, вот будет нам знаменитая книжка.
И Вороненко вдруг нагнулся к ним, лицо его стало спокойно, неподвижно. Негромко и неторопливо он произнёс:
— Немецкие танки прошли через железнодорожное полотно и заняли деревню Малые Низгурцы, это примерно километров двадцать на восток.
— Восемнадцать с половиной, — сказал доктор и спросил: — Значит, эшелон не уйдёт?
— Ну, само собой разумеется, — сказал старый учитель.
— Мешочек, — сказал Вороненко и, подумав, прибавил: — завязанный мешок.
— Ну, что ж, — проговорил Вайнтрауб — посмотрим значит, это судьба. Я пойду домой.
Розенталь посмотрел на него.
— Вы знаете, я всю жизнь не любил лекарств, но сейчас вы мне дадите единственное лекарство, которое может помочь.
— Что, что может спасти? — быстро спросил Вайнтрауб.
– Яд.
— Никогда этого не будет! — крикнул Вайнтрауб. — Я никогда этого не делал.
— Вы наивный молодой человек, — сказал Розенталь. — Эпикур ведь учил, что мудрый из любви к жизни может убить себя, если страдания его становятся невыносимы. А я люблю жизнь не меньше Эпикура.
Он встал во весь рост. Волосы, и лицо его, и дрожащие пальцы, и тонкая шея — всё было высушено, обесцвечено временем, казалось прозрачным, лёгким, невесомым. И только в глазах была мысль, не подвластная времени.
— Нет, нет! — Вайнтрауб пошёл к двери. — Вот увидите, как-нибудь промучаемся. — И он ушёл.
— Больше всего боюсь я одной вещи, — сказал учитель, — того, что народ, с которым я прожил всю свою жизнь, который я люблю, которому верю, что этот народ поддастся на тёмную подлую провокацию.
— Нет, этого не будет! — сказал Вороненко.
Ночь была темна, оттого что тучи покрывали небо и не пропускали света звёзд. Она была темна от тьмы земной. Гитлеровцы были великой ложью жизни. И всюду, где ступала нога их, из мрака на поверхность выступали трусость, предательство, жажда тёмного убийства, расправы над слабым. Всё тёмное вызывали они на поверхность, как в старой сказке дурное колдовское слово вызывало духов зла. Маленький город в эту ночь задыхался от тёмного и недоброго, от зловонного и грязного, что проснулось, зашевелилось, растревоженное приходом гитлеровцев, потянулось им навстречу. Из подвалов и яров вылезли изменники, слабые духом, рвали и жгли в печах книги Ленина, партийные билеты, письма, срывали со стен портреты братьев. В нищих духом зрели льстивые слова отреченья, рождались мысли о мести за бабью ссору на рынке, за случайно сказанное слово; чёрствостью, себялюбием, безразличием заражались сердца. Трусы, боясь за себя, замышляли доносом на соседа спасти свою жизнь. И так было во всех больших и малых городах больших и малых государств, всюду, куда ступала нога гитлеровцев, муть поднималась со дна рек и озёр, жабы всплывали на поверхность, чертополох всходил там, где растили пшеницу.
Ночью Розенталь не спал. Казалось, в это утро не взойдёт солнце, тьма над городом встала навек. Но солнце взошло в предначертанный ему час, и небо стало голубым и безоблачным, и птицы запели.
Низко и медленно пролетал немецкий бомбардировщик, словно утомлённый ночной бессонницей — зенитки не стреляли, город и небо над городом стали немецкими. Дом просыпался.
Яшка Михайлюк спустился с чердака. Он гулял по двору. Он сидел на той скамейке, где вчера сидел старый учитель. Он сказал Даше Вороненко, топившей плитку:
— Ну, что, где он, твой защитник родины? Убегли красные и не взяли его с собой?
И красивая Даша, улыбаясь жалкой улыбкой, сказала:
— Ты на него не доноси, Яша, он ведь по мобилизации, как все, пошёл.
Яшка Михайлюк, после долгого сидения в темноте, вышел под солнечное тепло, дышал утренним воздухом, смотрел на зелёный лук в огороде. Он побрился и надел вышитую рубаху.
— Ладно, — сказал он лениво, — вот бы выпить мне чего, не знаешь, где достать?
— Я достану самогон, — сказала Даша, — есть тут у одной знакомой. Только смотри, Яша, он ведь бедный, калека. Ты не капай на него.
Потом вышел во двор агроном, и женщины шептались:
— Вот это да, словно на первый день пасхи.
Он поговорил с Яшкой, шепнул ему словцо на ухо, и они оба рассмеялись.
Они зашли к агроному и выпивали там. Михайлючка принесла им сала и мочёных помидоров. Варвара Андреевна, у которой все пять сыновей были в Красной Армии, самая вредная на язык и самая ядовитая во дворе старуха, сказала ей:
— Ты теперь, Михайлючка, знатная женщина страны при немцах будешь: муж в концлагере за агитацию, сын дезертир, дом этот твой собственный. Прямо тебя немцы городской головой выберут.
Шоссе лежало в пяти километрах восточней города, и поэтому немецкие войска прошли, минуя маленький городок. Лишь в полдень проехали по главной улице мотоциклисты в пилотках, трусах и тапочках, чёрные от загара. У каждого на руке были часы-браслетик.
Старухи, глядя на них, говорили:
— Ах, боже мой, ни стыда, ни совести, голые по главной улице. Окаянство-то до чего доходит!
Мотоциклисты пошуровали по дворам, забрали поповского индюка, вышедшего разобраться в конском навозе, второпях съели у церковного старосты два с половиной кило мёда, выпили ведро молока и укатили дальше, обещав, что часа через два прибудет комендант. Днём к Яшке пришли ещё два приятеля-дезертира. Они все были пьяны и хором пели: «Три танкиста, три весёлых друга». Они бы, вероятно, спели немецкую песню, но не знали её. Агроном ходил по двору и, лукаво усмехаясь, спрашивал у женщин:
— Где же это наши евреи? Весь день не видно ни детей, ни стариков, никого, словно их и не было на свете. А вчера с базара пятипудовые корзины пёрли.
Но женщины пожимали плечами и не поддерживали этот разговор. Агроном удивлялся. Ему казалось, что женщины совсем иначе отнесутся к таким интересным словам.
Потом пьяный Яшка решил очистить свою квартиру, ведь до тридцать шестого года весь нижний этаж был занят Михайлюками. После того как сослали отца, две комнаты занял Вороненко с женой, а во время войны горсовет вселил в третью комнату семью младшего лейтенанта Вайсмана, эвакуированную из Житомира.
Приятели помогли Яшке очищать площадь. Катя Вайсман и Виталий Вороненко сидели во дворе и плакали. Старуха Вайсман выносила посуду, кухонные горшки и, проходя мимо плачущих детей, шопотом говорила:
— Цыть, дети, тише, не надо плакать.
Но потное лицо её с прилипшими к вискам и щекам седыми прядями казалось таким страшным, что дети, глядя на неё, пугались и плакали ещё шибче. Даша пробовала напомнить Яшке об утреннем разговоре, но он ей сказал:
— Меня пол-литром не купишь! Ты думаешь, люди забыли, что твой Витька народ раскулачивал.
Лида Вайсман, вдова младшего лейтенанта, малость помешавшаяся, после того как в один день она получила похоронную на мужа и на брата, смотрела на плачущую девочку и говорила:
— Сегодня на базаре нет ни капли молока, плачь, не плачь, молока нет.
А Виктор Вороненко улыбался, лёжа на пустом мешке, постукивая костылём по земле.
Старуха Михайлюк стояла, высокая, седая, с яркими глазами, и все молчала. Она смотрела на плачущих детей, на захлопотавшегося сына, на старуху Вайсман, на улыбавшегося безногого.