Голубой цветок
Шрифт:
Бернард оскорбился. Он уж два года, как разлюбил сласти.
— Еще я вот что вам скажу, — объявил Бернард. — Это последний год, когда меня заставят петь дискантом. Зрелость на носу.
— А я вот что хотел бы знать, — крикнул Эразм. — Я от тебя хочу услышать, наш милый Фриц, что ты скажешь отцу, когда он спросит с тебя отчет за прошедший год. Ты знаешь, и я тебе писал, что на меня ты всегда и во всем можешь положиться. Но скажешь ли ты ему, как мне сказал, что не только ты влюблен, в том нужды нет оправдываться, как птице нужды нет оправдываться в том, что она летает, но что влюблен ты в двенадцатилетнюю девчушку, которая хохочет, сквозь растопыренные пальцы глядя на пьяного в снегу?
— А мне ничего не рассказал, — с упреком протянул Карл.
Бернард, хоть и был привязан к Фрицу, всегда с восторгом предвкушал всякого рода конфузы.
— Я ничего ему не расскажу такого, что недостойно Софи, — объявил Фриц. — Имя ее значит мудрость. Она моя мудрость, она моя истина.
— Фройин, свечи! — вбегая в дверь, вопил Лука. — Ваш почтеннейший батюшка спускаются в библиотеку!
— Да-да, Лука, ах, помоги же мне. — Лука оставил дверь открытой, и все увидели: слуги в полном сборе квадратиками фартуков белеют в сумраке прихожей. В Грюнингене в такой праздник дым стоял бы коромыслом, — не то на Клостергассе.
А в библиотеке — от огоньков на лапнике бежали тени по стенам, по потолку. В тепле все задышало еще вольней и глубже, густей, смолистей, зеленей. И по столам, наваленные на блестящих жестяных листах, пускали искры золоченые каштаны и птицы в клетках, куклы из белого мякиша, молитвенники, Фрицевы игольники, крошечные бутылочки Kolnischwasser [40] , вышивки Сидонии, безделки, резаные из ивы и березы, перочинные ножички, и ножницы, и ложки с черенками, уж до того замысловатыми, что в руку не возьмешь, печатки и гравюрки. И в сравненье с этим веселым блеском — каким усталым, загнанным, изнеможенным, несмотря на всю круглость свою, было лицо фрайхерра Харденберга. Он остановился у дверей, давая распоряжения Луке, и Фриц сказал Карлу:
40
Одеколон (нем.).
— Он стар, а я — я ничего не делаю, чтобы ему помочь.
Фрайхерр вошел и, совершенно противу обычая, уселся в кресла. Семейство смотрело на него во все глаза. Всегда в сочельник он становился за этой обитой кожею конторкой, расчищенной от подарков и свечей, — в самой середине библиотеки.
— Что это он? — пробормотал Эразм.
— Не знаю, — шепнул Фриц в ответ. — Шлегель говорит, что Гёте тоже себе купил такие кресла, но, сидя в них, он теряет способность думать.
Отец заговорил и, словно отбивая такт, он ударял ладонью по глубокому подлокотнику.
— Вы ждете, что я стану рассматривать ваше поведение за прошедший год, ваши успехи, оплошки ваши. Вы ждете, что стану вас расспрашивать о том, что вы еще не открывали мне. Вы собирались — да что! в том долг ваш, — правдиво мне ответить. В этот сочельник, сочельник 1794 года, я исповедей от вас не жду, я вам не стану задавать вопросы. И что причиной? А то, что будучи в Артерне, я получил письмо от стариннейшего друга своего, от прежнего Предигера у братьев в Нойдитердорфе. Письмо рождественское, и в нем он мне напомнил, что мне пятьдесят шесть лет, и уж недолго мне осталось бременить собою землю, таков закон природы. Предигер наставляет меня не укоризны ради, нет, он мне напоминает, что день этот — день несказанной радости, когда все люди, мужчины и женщины, становятся не более, но и не менее, как дети. А потому, — прибавил он, тяжелым взглядом обводя сверканье и блеск деревянных ложек, золотых орехов, — и сам я в этот священный день стал совершенно, как дитя.
Ничего менее детского, чем взрытое морщинами, широкое лицо фрайхерра под высокой лысиной, нельзя было себе представить. Предигер, как видно, и не пытался. Братья, обученные радости, верно, забывали о том, как трудна бывает радость, а многие совсем ее не знают. Фрайхерр фон Харденберг с усильем поднял взгляд, упертый в стол.
— А музыка — у нас разве не будет музыки?
Бернард, разочарованный нежданной отцовой мягкостью, утешенный, однако, смущенным видом старших, взобрался на библиотечную стремянку, рассчитанную на достиженье самых верхних полок, и запел, голосом еще совсем детским, нежнейшей чистоты. «Родился Он, Его возлюбим».
Ангельский голос стал сигналом для ждавших под дверью слуг, и все вошли, внесли двухлетнюю Амелию, которая смело тянулась ко всему, что блестит, и толстый сверток, в глубине таивший младенца Кристофа. Пламя уже подбиралось к веткам, свечи оплывали, и шипели, и плевались, и пускали сладкий, тонкий дым, когда Сидония невозмутимо их гасила. Все стихло — в дрожащих пятнах тьмы и света все отыскивали свои столы.
Эразм был с Фрицем рядом.
— А теперь — что ты скажешь отцу?
26. Мандельсло
А ничего. Фриц привык благодарно принимать то, что пошлют Судьба и Случай, а потому он воспользовался случаем и ничего не сказал. Отчуждение Эразма печалило его куда больше, нежели разлад с отцом.
В Нойдитендорфе научился он, хотя сам думал, что ничему учиться там не хочет, по примеру моравских братьев чтить случай. Случай — есть то же проявленье Божьей воли. Останься он среди братьев, жену, и ту ему, глядишь, выбирали бы по жребию. Случаю было угодно, чтобы письмо Предигера поспело в Артерн раньше, чем ожидалось, и, благодаренье случаю, можно было отодвинуть разговор о женитьбе на Софи ближе к тому времени, когда он сам сможет зарабатывать на жизнь. Но случай, Фриц хорошо знал это, всякую минуту мог вернуть отца ко всегдашней вздорной нетерпимости. Он ведь сам сказал, что весел, — сегодня, и надолго ль его станет.
На Сильвестерабенд [41] , шесть дней спустя после Рождества, Фриц получил от Софи письмо.
Дорогой Харденберг,
во-первых благодарствую за письмо во-вторых за ваши волосы в третьих за хорошенький Игольничек который очень мне понравился. Вы спрашиваете можно ли вам будет ко мне писать? Будьте покойны мне всегда приятно читать ваше письмо. Сами знаете дорогой Харденберг мне больше невозможно вам писать.
Софи фон Кюн.
41
В переводе с нем. Новый год, вечер святого Сильвестра.
— Она — моя мудрость, — сказал на это Фриц.
Явившись на день в Грюнинген — поздравить с новым 1795 годом, — Фриц спросил у хаузхерра Рокентина:
— Отчего ей невозможно больше ко мне писать? Разве я так опасен?
— Милый Харденберг, ей невозможно больше писать оттого, что она еле-еле писать умеет. Пошлите за ее учителем, его порасспросите! Конечно, ей бы следовало побольше заниматься, ха-ха-ха! Небось бы научилась письмецо любовное грамотно настрочить.
— Грамотность мне не нужна, мне нужно, чтоб они были куда длинней.
Следующее письмо от Софи гласило:
Вы мне подарили ваши Волоса и я их красиво завернула в Кусочек бумаги и положила в ящичек стола. На днях я их хотела вынуть но ни Волос ни Кусочка бумаги не нашла. Теперь пожалуйста снова состригите ваши Волоса и особенно Волоса с вашей головы.
Когда он опять был в Грюнингене, крепкая белокурая женщина вошла в комнату с ведром в руке.
— Господи, совсем из ума вон, и зачем оно мне понадобилось, — и она плюхнула ведро на крашеные доски.