Голубой цветок
Шрифт:
20. Свойства страсти
Фриц спросил, можно ли будет ему остаться на Рождество в Теннштедте.
— Конечно можно, если только ваше семейство не будет недовольно, — сказала Каролина. — Дядюшка и тетушка будут рады от души, и мы непременно заколем поросенка.
— Юстик, со мной случилось что-то.
Он болен, да, ах, как она этого всегда боялась.
— Что такое, скорее говорите.
— Юстик, люди скажут, верно, что мы совсем недавно друг друга знаем, но ваша дружба — я не могу передать, — даже когда я далеко, я вас так живо помню, вы будто всё со мною рядом — мы как две пары часов, поставленных на одно и то же время, и когда мы снова видимся — как не бывало промежутка, мы снова бьем согласно.
Она подумала:
«А я-то, я — так и не могла придумать, что ему сказать, когда он прочитал мне начало своего ‘Голубого цветка’. Слава Богу, он не помнит».
— Я влюбился, Юстик.
— Но ведь не в Грюнингене!
И все у нее похолодело, оборвалось внутри. Фриц недоумевал:
— Но вы же хорошо знакомы с этим семейством. Герр Рокентин встретил вашего дядюшку, как самого старого друга.
— Разумеется, я хорошо их знаю. Но ведь теперь старших дочек дома ни одной, только Софхен.
Подсчеты эти она произвела тотчас же, как узнала, что дядюшка его тащит за собою в Грюнинген.
Фриц посмотрел на нее долгим взглядом.
— Софи — любовь моей души.
— Но, Харденберг, ей же еще нет и… — она пыталась совладать с собой. — И она хохочет!
Он сказал:
— Юстик, до сих пор вы понимали всё, вы всё слушали. Но, верно, мне не следовало спрашивать с вас чересчур много. Есть одна вещь, я вижу, и вещь самая важная, к несчастью, которой вы не можете понять, — свойства страсти между мужчиной и женщиной.
Каролина сама не могла объяснить, ни тогда, ни после, отчего она тут не могла смолчать. Не то вмешалась суетность — а суетность грешна, — не то холодный страх навеки утратить его доверенность.
— Не всем дано говорить о своих страданьях, — она сказала, — кто-то и разлучен с тем единственным, кого любит, а принужден молчать.
Это не была ложь. Себя она не называла. Но бурный отклик Фрица, но его горячее сочувствие больно ее уязвили. Что за могучая сила говорила ее голосом и сказала ему то, что, в конце концов, было ложь — и задумано, как ложь? Покуда милый Фриц продолжал нежно, но безудержно изливаться о препонах к счастью (он, разумеется, более ни о чем ее не спросит, нет, то, что она доверила ему, свято) — о препонах, какие еще теснее их связали, — она все больше понимала, что они сотворили — сообща, из ничего — новое и вовсе нежеланное созданье. И вот теперь их стало четверо: поэт, страстножеланная Софи, визжащая от хохота, сама она, невзрачная племянница-экономка, и вот еще — ее далекий, тайный, несбыточный возлюбленный, конечно, честный мелкий служащий, скорей всего, за тридцать, Каролина все живей его воображала — в скромном сюртучке из ноской ткани, почти наверное женатый человек, а то, кто знает, пастор. Как живой — вот только руку протяни и тронь. А ведь родился целиком из раны, какую Харденберг нанес ей, объявив, что она ничего не смыслит в свойствах страсти.
— Слова даны нам для того, чтобы понимать друг друга, пусть и не вполне, — Фриц все никак не мог уняться.
— И стихи писать.
— Да, да, конечно, Юстик, но нельзя требовать от языка слишком много. Язык сам себе цель — он не ключ к чему-то еще высшему. Язык говорит оттого, что говорить для него радость, и ничего другого он не может.
— Глядишь, с него и чушь слетит, — возразила Каролина.
— И что же? Чушь — другой язык, только и всего.
21. Снег
Однако на поверку оказалось, что придется Фрицу провести Рождество в Вайсенфельсе. Сидония писала, что не только Бернард очень опечалится, если он не приедет, но ему вдобавок нужно повидать новенького братика. В тепле просторной, перинной, под старинным балдахином, постели Вайсенфельса Природа не скупилась на дары, и в прошлый год зачата была и родилась Амелия, а в нынешний — Кристоф. Бернард принял известие прохладно.
— Их теперь двое еще меньше меня, теперь мне трудно будет к себе привлекать особенное внимание.
— Но ты ведь любишь маленького Кристофа, — терпеливо улещивала его Сидония, — и ты, Бернард, пока сам еще ребенок, а детство льготный срок.
— Откровенно сказать, я ненавижу маленького Кристофа. Когда же Фриц приедет? Он хоть в сочельник будет?
В Теннштедте Каролина и Рахель вместе присматривали за тем, чтобы капусту зарывали в песок на погребе, чтобы картошки зарывали в землю на дворе. Излишки съестного помещали в шкафу прямо на кухне — бедных оделять, вместе с двойною порциею шнапса, в каждом забористом глотке таившего жгучую память о лете.
О Харденберге они только и заметили другу другу между делом, — как жаль, мол, что он не может с ними быть на Рождество.
На пути в Вайсенфельс Фриц несколько задержался. Он так устроил, чтобы на часок-другой заглянуть в замок Грюнинген. Однако в тот вечер всю Тюрингию, всю Саксонию завалило снегом. Каждый куст, каждую тележную оглоблю, каждую капустную кочерыжку северо-восточный ветер одел хрустальным, белым ободком. Но вот и это все исчезло, и только белая, сплошная тьма как будто поднималась от земли и вместе падала на взбухшую твердь.
Покуда Каролина во дворе расчищала тропу к колодцу, пришло письмо от Харденберга — из Грюнингена. «Дальше, стало быть, не уехал!» В письме он сообщал ей, не очень-то, быть может, деликатно, что, отрезанный от мира; он спит и ест «в доме, самом гостеприимном в целом свете». Снег, оказывается, так глубок, что выбраться к дороге нет никакой возможности, не подвергая себя риску, а риск ненужный — недостоин человека разумного. «Я буду, я хочу, я должен, я могу здесь оставаться, и кто же станет противиться Судьбе? Я решил, что я детерминист. В другой раз Судьба может и не быть столь благосклонна».
«В таком громадном доме всегда сыщется, кому расчистить путь к дороге, — подумала про себя Каролина. — Но он и всегда-то нес так много чуши. Когда сюда приехал, объявил, что мои руки прекрасны, и скатерть, и чайный поднос».
В письмо он вложил стихи. Они кончались так:
Мой друг, однажды за столом Сидеть мы будем вечерком, Уж не с тревогою в очах, Не с обреченностью в сердцах, Но счастья и любови полны. Отступят вдаль тугие волны, Какими утро нас хлестало, То будет полдень, дней начало Прекрасных, новых, не вдвоем Уже мы будем — вчетвером, С возлюбленными, и с улыбкой Оглянемся на берег зыбкой, На берег юности, печали, Где наши беды нас венчали, Скорбей и жалоб череда. Кто знал, что все они растают? Кто мог мечтать? Но — никогда Напрасно сердце не вздыхает!Каролина знала, что «никогда напрасно сердце не вздыхает!» — строка, взятая напрокат из печатного письмовника. Но стихи эти ей причинили боль. Вот он, никогда не бывший обожатель, нелюбимый Verliebte [28] , сотканный из ее тоски, сидит за столом, с нею рядышком, и все четверо они — тут как тут, в полном сборе. Но, по крайней мере, стихи эти — ей, и ей одной. Даже и заглавье есть: «Ответ Каролине». И она положила их в ящичек, где держала такие вещи, и повернула ключ. А потом обхватила себя обеими руками, крепко, как защищаясь от стужи.
28
Возлюбленный (нем.).