Городской романс
Шрифт:
Перед матчем Гена напился и, смущая толпу, кричал, что он покажет этим гадам, отомстит за свое увечье и за слезы наших матерей, хотя говорили, что он вообще не воевал, а ногу ему отрезало трамваем по пьянке. Гену быстро утихомирили, увезли на милицейской коляске. Ну, это эпизод, а народ был действительно взволнован, особенно пацаны: хотелось поглядеть на живых немцев, с которыми они тоже воевали в мечтах и во сне и которых легко, по-мальчишески ненавидели. Матч был, конечно, особый. Собрался весь Челябинск, тысячи не попали на стадион, но не расходились, а стояли у забора и слушали, как идет матч.
Живых немцев мы видели и раньше, но то были пленные, а эти свободные. Трудно было перебороть неутоленное чувство ненависти. И тут, на этом матче, происходил перелом в сознании народа, населявшего наш Челябинск: надо было забыть прошлое и протянуть руку врагу для мирной жизни. Потом они еще, кажется, приезжали, но те встречи уже не были такими острыми, напряженными по восприятию и потому забылись.
Пленные немцы появились у нас после войны. В Челябинске они строили и ремонтировали — например, наш пединститут, где они оставили о себе зримую память — надписи из белых камешков на бетонном полу. Помню одну — «Гуляш, 1946». В 1984 году летом был ремонт пола, и надписи исчезли навсегда. Долго стоял и отремонтированный ими ресторан «Восток», интерьер там, надо сказать, был выполнен в лучшем мещанском вкусе, не русском, а именно немецком — слащаво и помпезно. В конце 60-х или начале 70-х ресторан сгорел. Потом его восстановили, но, естественно, уже с другими интерьерами.
В нашем доме они тоже что-то ремонтировали. Приходили группой, строем, человек, наверное, двадцать, под командой крикливого и суетливого старшего, и, кажется, даже без охраны. Чужая речь, чужая одежда. Смотрели на них с любопытством, но без боязни и без особой ненависти — пленные все-таки. Однажды мы шли с мамой в музыкальную школу, я нес футляр-гробик со скрипочкой (значит, это был 49-й или 50-й год), и к нам подошел толстенький пленный немец. Он стал на ломаном русском языке и жестами объяснять, что сам он тоже музыкант и что у него тоже есть маленькие дети. Лицо у немца было какое-то домашнее, доброе. И мне его стало немножко жалко.
Какое все-таки влияние на детские умы имеет война! Я смотрю на рисунки своего сына Коли — часто очень военные: баталии, взрывы… Взрываются танки и самолеты только с фашистскими крестами. Мы рисовали то же самое, даже в деталях. Только не фломастерами, а простыми карандашами. Пятьдесят лет мальчишки рисуют одно и то же…
Юрий Абраменко
Год после похорон
Семена Переплетчикова хоронили в ненастье. Лето было сплошь дождливым. Хоронили Семена Григорьевича, известного художника, молодые журналисты. Пожалуй, я был один, кто знал покойника с военных лет. И, наверное, только я мог доподлинно верно чувствовать, как тонок переход от живого к бесконечному. Зимой мы с Семеном обменялись телефонами, чтобы встретиться и поработать для бессмертия, разумеется. И не встретились — прособирались.
На краю сырой, пробитой в глине могилы события полувековой давности становятся близкими, отчетливо зримыми. Пуповина памяти нетленна в пределах наших дней. Помню, что Семен жил с отцом и мамой за Алым полем. Они не были зажиточными, но не голодовали. В последний год войны в большой сумеречной комнате Переплетчиковых стали появляться стопки новых книг — И. Эренбург, М. Шолохов, Шолом-Алейхем, Г. Сенкевич и т. д. Семен был нашим другом и давал книги на прочтение. Он и сам ходил с ними по городу, бродил в бору за парком. Рослый, но мягкотелый, женственный — он говорил негромким тенором. Был флегматичным, ленивым, плохо учился в школе. Все это позволяло подшучивать над ним, иногда довольно зло. Парни конца сороковых годов хотели походить на признанных народом героев, мечтали стать инженерами, геологами, моряками. Семен ни о чем геройском не помышлял. В его натуре зрело и создавалось умение чувствовать и видеть сокровенное и подсознательное в человеке, что прорисовывалось в позе и взгляде, в его жесте. Это подсознательное — фабула характера — становилось «добычей» художника-фотографа или портретиста.
В середине пятидесятых, отслужив в армии, я вернулся в Челябинск и на улице Кирова, рядом с главпочтамтом, увидал щит — «Крокодил идет по городу» с карикатурой на Семена — сутулого, с характерным носом. Стихотворная подпись кончалась такой вот строчкой: «…среди других молодчиков — Сеня Переплетчиков».
Мои приятели, которые брали книги у Семена, стали инженерами, научными сотрудниками. Они участвовали в создании БМП (боевой машины пехоты), занимались проблемами физики твердого тела. Они достойно делали то, что требовала эпоха социализма. Семен, надо полагать, почувствовал свое признание и наклонности, весьма далекие от требований эпохи социализма. Он стал видеть движение, мимику людей, а фотокамера фиксировала мгновенные изломы на лицах, жесты, обнажающие душевное состояние. Семен Григорьевич не очень-то подчинялся стандартам тогдашнего поведения: носил зауженные — стиляжные штаны, выпивал и, говорят, прилично. Он нравился женщинам, и они, конечно, нравились Семену Григорьевичу.
В годы Советской власти он создал основной материал своего творческого альбома. Семен тогда был нужен мастерам искусства, литературы, художникам, ибо способствовал их рейтингу, как бы сказали ныне. Он фотографировал известных прогрессивных политиков, что подчеркивало его далекость от партийных установок. В перестроечные годы — странно и неожиданно — спрос на работу Семена Григорьевича заметно снизился. Надо сказать, что и мастер к той поре постарел. Он вернулся в Челябинск, чтобы ухаживать за ослепшей мамой. Прежде мне доводилось встречать фотопортреты С. Переплетчикова в газетах Свердловска, Челябинска, новосибирского Академгородка, а в 90-е годы я следил за публикациями Семена только в «Вечернем Челябинске» и «Команде». Всей стране известны его портреты А. Сахарова, Г. Старовойтовой, В. Новодворской, летопись Золотой горы, снимки улиц Челябинска.
Разлука сроком в десятилетия закончилась внезапно — Семен остановил меня в Доме печати. Мы разговорились, а при следующей встрече обменялись номерами телефонов, чтобы наметить план совместной работы. Это могли быть тексты и фотопортреты атомщиков ПО «Маяк», ученых-экологов, военных инженеров, знакомых по юности. Третьей встречи не получилось: в квартиру, где жили Семен и Мария Семеновна, я пришел после похорон — на поминки.
Это было жилище бедного интеллигента — книги, книги, несколько картин, фотографий. Поминали Семена молодые люди, которым его работа была нужна и он сам был интересен и нужен.
Семена помнят — газеты публикуют его фотоработы. Центр историко-культурного наследия в Челябинске готовит фотоэкспозицию его работ. Они нужны, значит, у них есть будущее.
…Помню тихие сырые тополя, тесно обступившие могилы Переплетчиковых — отца, матери, сына. Семен пережил маму — Марию Семеновну на одну неделю. Смерть его была неожиданной для всех, кто знал и уважал Семена Григорьевича, быть может, он умер потому, что прошло время, когда спрос на его труд был настойчивым и масштабным? Быть может, он все же сделал многое из того, что должен был сделать на этом свете?
Леонид Ильичев
Годы и люди
Летом 1961 года к нам в Челябинск приезжал заместитель председателя Совета Министров РСФСР Александр Иванович Струев. В те годы город жил трудно. В город подавалось всего 88 тысяч кубометров воды. Отсутствовали очистные сооружения, канализация. Не хватало больниц, школ, детских учреждений. Было огромное количество бараков. Мы хлопотали в правительстве о помощи. В связи с этим и приехал Струев.
Встретили мы его. Александр Иванович захотел посмотреть бараки. Повезли его к баракам станкостроительного завода. Сказали: «Выбирайте любой барак». Он выбрал. Пришли. Теперь говорим: «Выбирайте любую квартиру». Он выбрал. Заходим. Смотрим. Оказалось, в одной комнатке живут пятеро: родители, двое детей и старуха.
— Сколько вы тут живете? — спрашивает Струев у хозяина.
— Больше десяти лет, — отвечает он.
— А что, вы плохо работали?
— До войны был ударником.
— Или на фронте не был?