Господи, напугай, но не наказывай!
Шрифт:
Мама из последних сил удерживала нас на плаву. Родственники и соседи старались внушить ей уверенность в себе, твердили, что на Семене свет клином не сошелся, что при ее обворожительной внешности, искристости характера и жизнелюбии ей не следует бояться судьбы. Но Ася гнала от себя мысль о разводе. Она все еще надеялась «сохранить семью». И главное — она, увы, любила мужа.
Сестра мамы Махля (для нас — тетя Маня) не могла равнодушно взирать на страдания Аси и предложила ей неожиданное частичное решение проблемы.
Родители. Воронеж, 13 мая 1937 г.
СЫНОК НАПРОКАТ
Махля вышла замуж перед самой войной и не успела обзавестись собственными детьми. Молодожены поселились во Львове, но война разлучила Махлю с мужем Яковом Крайчиком на четыре долгих года. После возвращения Якова Моисеевича — дяди Яши — с фронта пришлось начать строить жизнь с нуля. К этому времени у Крайчика появилась работа. Львовский исполком выдал им ордер на вселение в брошенную поляками обставленную (разумеется, не исполкомом, а прежними хозяевами) трехкомнатную квартиру. Махля сразу забрала к себе мать Риву Зельмановну Кривонос, которая все еще находилась в шоке после гибели на фронте единственного сына Зямы. И вот теперь Маня предложила Асе забрать к себе на время младшенького, которому едва исполнилось два года, чтобы «поставить его на ноги», подкормить, подлечить, а главное — дать сестре передышку. Так я обрел вторую пару родителей, вторую родину, второй дом, ставший для меня фактически первым, а самое главное, сознание того, что в жизни всегда есть место разумным альтернативам.
Мама, 1957 г.
Детский мир, мир детства, детство мира. Все это связано с женским, материнским началом. Безмерная Доброта и Забота тети Мани («мой вдохновитель, мой регент»), конечно, отличалась от материнской Любви. В редкие наезды мама — я помню ее молодой, почти юной, белозубой, черноволосой — прежде, чем погрузить в цинковое корыто для купанья, зацеловывала меня до хохота, до мурашек, я и сейчас слышу скрежет ее перламутровых зубов — это от страсти, от сверхфизического сдерживания себя, чтобы не сделать мне больно. Я знал, что это удовольствие продлится долго, может, даже неделю. А потом она уедет, меня возьмут на вокзал, потому что я люблю вокзалы и люблю маму, потом мы вернемся, и все пойдет по-прежнему. И никакого зубовного скрежета. Зато будет много-много компрессов, мазков, опрыскиваний гланд, стетоскопов, будет размеренная жизнь, дающая ощущение стабильности и защищенности. Но этот скрежет зубовный, эта невыразимая форма любви без стрептоцида и пивных дрожжей… Это были минуты, когда не хотелось взрослеть. Возьмите себе все ваши компрессы и клизмы, но верните мне этот звук, это пунктирное поскрипывание. Только в нем спасение и защита. И от кори, и от туберкулеза. Когда на эшафоте мне лицемерно предложат исполнить последнее желание, я попрошу сделать меня младенцем, запеленутым в материнские ладони, которые укроют меня от смерти.
О, как я проведу моих палачей!
РОДОВАЯ ИДЕНТИФИКАЦИЯ
Иерархия домашних ценностей выглядела примерно так:
1. забота о родственниках
2. качественное питание
3. неусыпное медицинское наблюдение
4. гигиена
5. книги
6. забота о родственниках
Мне привили родовую идентификацию, но относился я к ней без фанатизма. Мне случалось прощать родственникам поступки и намерения, отвращавшие меня в посторонних людях. Но культивирование родовых связей накладывает непреодолимые ограничения на свободу выбора, отнимает драгоценное время и ведет к неоправданным компромиссам и разочарованиям. Я любил моих родственников, старался заботиться об их интересах и благополучии, принимал их в расчет при реализации жизненных проектов, но с годами все больше следил за тем, чтобы не стать их жертвой, не позволить родовым связям поработить меня. Чем старше и независимей я становился, тем отчетливей родовые связи обнаруживали свой случайный характер, а жизненные ценности, равно как и темперамент, характер, культура, навыки расползались по клановому циферблату с центробежной неумолимостью. Неизгладимое впечатление произвело на меня знакомство с биографией «кающегося дворянина» Николая Бердяева. «…Я никогда не ощущал, что родился от родителей… Меня поражает привязанность к семейному началу западных народов». — Писал великий мыслитель. В свете таких откровений изрядно озадачивало активное юдофильство Бердяева, испытывавшего к тому же острую сословную неприязнь к дворянству. Не знаю, как насчет «западных народов», но для евреев семейное начало — во все века было альфой и омегой национального характера. Разъяснение феномена пришло от того же Бердяева. Православные друзья философа со студенческой поры не без ревности упрекали Николая Александровича в том, что он слишком много якшается с евреями. Бердяев нашел для них убийственный довод: «Я… предпочитал поддерживать отношения с евреями: по крайней мере, была гарантия, что они не дворяне и не родственники».
У нас, как и в любой еврейской семье, родственные связи были жизненно необходимы. Они заменяли социальные институты — временную адаптацию детей (до сих пор недоумеваю, почему меня давали напрокат дважды, а брата с сестрой — ни разу), бракопосреднические конторы, психологические консультации («ты должна его бросить, пока он из тебя всю душу не вымотал»), товарищеские суды (мягкость приговора была пропорциональна степени родства — некровной родне лучше искать правду на стороне), кредитные банки, ломбард, сберегательную кассу, детские приюты…
Благотворительность и взаимопомощь практиковались как естественная функция. Дядя опекал свою родню, тетя — свою. Она ревниво следила за тем, чтобы дядя не отрывал от «нас» (Махлисов, Кривоносов, Болотиных) в пользу «их» (Крайчиков, Плотниковых). Она не уставала внушать мужу, что его родственники не ценят его щедрости и «тянут из него все соки», но при необходимости сама помогала им, несмотря на их «черную неблагодарность».
ПОДСТРЕЛЕННЫЙ ЗАЯЦ
— Фолликулярная ангина. Пусть побудет в постели. — Врачиха обнажает длиннющий шприц. Это совсем не больно — он не для укола, а для орошения гланд. Послушно открываю рот и на всякий случай зажмуриваюсь. Врачиха неторопливо упаковывает стетоскоп и гонорар. Мне велят сесть, чтобы легче было замотать шею водочным компрессом. Ватный удав источает нестерпимую вонь. Но от этого запаха еще никто не умирал. Взрослые даже пьют эту гадость. И ничего.
Температура три дня держится на отметке 39. На четвертый бронхи начинают жить собственной жизнью. При каждом выдохе — шотландскую волынку сменяет гуцульская трембита, которая вдруг превращается то в жалобное щенячье повизгивание, то в циркулярную электропилу, то в мотогонки по отвесной стене, то в токкату и фугу Баха, то в плач Ярославны.
Меня зовут Леня. Мама называет меня Лешенька. Но это бывает редко, потому что она живет далеко, и туда надо ехать целый день и целую ночь. Оставшись в одиночестве, начинаю (уже в который раз) рассматривать окружающие предметы. В доме полно китайской утвари — термос, лакированные шкатулки, шелковые веера, халаты, вазочки, наволочки, одеяла, безделушки, счеты, фонарики из бумаги. Все китайское светится и пахнет сандалом.
Над моим диваном висит картина — усатый человек, бредущий по снежному полю. На нем добротный овчинный тулуп и ушанка, больше похожая на шлем танкиста. Но он не танкист, а охотник. С плеча свисает ружье, а в правой руке подстреленный заяц с красной кляксой на боку. Такие же пятна, только побледней, на снегу. Он курит трубку и, как мне кажется, шевелит усами. Я могу часами разглядывать эту картину. Охотник как две капли воды похож на Сталина. Сталин — это Вождь. Самый главный человек в мире. Больше всего он любит детей и животных. Но тогда зачем он убил зайца? Я побаиваюсь этой картины, но других картин в доме нет, если не считать нескольких обрамленных цветочных ваз, вышитых болгарским крестом, и двух фарфоровых медальонов с бронзовыми профилями Ленина и Сталина над австрийским секретером. Вожди смотрели друг на друга вытаращенными глазами, словно были заняты выяснением отношений, и не привлекали чрезмерного внимания. Зато возле двери на мраморном столике высится деревянная скульптура золотокрылого ангела, застывшего в неестественной позе — одна нога навесу. Он выше меня ростом и не разберешь — мальчик или девочка. Ему вообще все живое, как говорят взрослые, до лампочки — и дети и зайцы. К тому же у него отбит кусочек носа и на большом пальце ноги не хватает фаланги. Но эти увечья оставляют безучастным. Не зря, должно быть, его «поляки бросили». Вместе со всей мебелью и с охотником над диваном. А что, если они вернутся? С этим вопросом я засыпаю. Во сне картина оживала. Иосиф Виссарионович гладил меня по голове влажной рукой, отчего волосы становились липкими и красными, улыбался, обнажая заячьи зубы. Он разрешал мне потрогать ружье и ласково спрашивал:
— Малчык, ты каво болше лубишь — маму или папу?
Потом, обернувшись зайцем, жалобно свистнув на прощанье, растворялся в морозной ночи. Это — наиболее назойливое из детских воспоминаний.
Самое первое из них — ощущение собственного веса. Я нагибаюсь, чтобы потрогать подаренный дедом деревянный автомобиль, и тут же больно шлепаюсь на сверкающий и провонявший мастикой паркетный пол.
А еще — первое унижение. Воспитатели игнорируют мой пол, облачая в ненавистный девчоночий лифчик, что-то вроде бронежилета, предохраняющего от простуд. От него вяло змеятся вниз резинки с крокодилоголовыми застежками. Они слабо удерживают над коленкой коричневые чулки, которые то и дело выскальзывают из беззубой пасти и сползают на тощие щиколотки. Безнадежно пытаюсь удержать их. На их место вторгается струя морозного воздуха. Моих страданий никто не замечает. Но мой революционный инстинкт еще мирно спал, а смирение граничило с потворством неизбежному злу.
Смею ли я гневить Бога нытьем и жалобами? Ведь все началось совсем не так плохо. Во-первых, я все-таки родился. И не где-нибудь, а где надо — в Москве. И анкеты до поры до времени не стыдно будет заполнять. И за фиктивными невестами охотиться не придется ради столичной прописки. А про студенческие общежития я по сей день знаю только из рассказов друзей, и ассоциируются они у меня лишь с именем монаха Бертольда Шварца и со скелетом, то и дело падающим на беременных женщин. Во-вторых, дата моего рождения совпала с датой рождения самого императора Франца Иосифа. Такие совпадения тоже на московских улицах, как, впрочем, и на венских, не валяются. Это его тень осенила меня своим рогатым двуединством и пристегнула ржавым обручем к двум разноуровневым стульям.
И блещет двуединым светом
Крыло у каждого плеча,
И две судьбы, как два Завета
В меня вошли, кровоточа.
Но судьба уже через два года после рождения подложила мне жирную свинью. Меня, не спросясь, перевезли на ПМЖ, как теперь говорят, в свежезавоеванную (без единого выстрела благодаря «реальной политике») жемчужину Австро-Венгерской монархии — Львов. И мне сегодня самому трудно представить, что было время, когда я столь же свободно говорил по-украински, как и по-русски, и искренне считал украинский родным языком. Галичане, которых я встречал на своем пути, «держали» меня за своего.