Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Грозная опричнина

Фроянов Игорь Яковлевич

Шрифт:

Бесцеремонное обращение с митрополитом и духовником царя свидетельствует о том, какую огромную власть и силу сконцентрировали в своих руках противники русского «самодержавства». Царю, и без того измученному болезнью, пришлось неоднократно уговаривать крамольников. Р. Г. Скрынникову это показалось измышлением составителя приписки к Царственной книге: «Царские речи, без сомнения являются вымыслом. Иван был при смерти, не узнавал людей и не мог говорить. Но даже если бы он сумел что-то сказать, у него не было повода для «жестокого слова» и отчаянных призывов»{702}. Тут все построено на передержках, ибо речей Иван не произносил, если под ними разуметь не короткие разговоры, а долгие прения{703}. Все его так называемые речи умещаются в несколько фраз, произносимых если не в короткие секунды, то в считаные минуты. Составитель приписки не скрывает того, что государю порою, когда ему становилось хуже, трудно было говорить: «и яз с вами говорити не могу»; «бояре су, яз не могу, мне не до того»{704}. Будь увещевания царя вымыслом автора интерполяции, он вряд ли стал бы уточнять, каких трудов это государю стоило. Относительно того, будто царь не узнавал людей, мы знаем, что это — преувеличение. Царь «не мог говорить»? Это — тоже преувеличение, основанное на избирательном подходе к сообщениям Царственной книги, состоящем в безотчетном доверии к одним летописным известиям (тяжелая болезнь царя) и столь же безотчетном недоверии к другим («речи» царя) с последующим отрицанием того, во что не верится. Но при таком субъективном подходе к источнику можно с равным успехом поменять местами объекты веры и недоверия, заявив, что тяжкая болезнь царя является вымыслом, поскольку Иван произносил «речи» и вообще подавал признаки жизни{705}. Не правильнее было бы соответствовать источнику, изображая ситуацию, как она в летописи нарисована: несмотря на тяжелую болезнь, царь, превозмогая ее, говорил с боярами, доходя иногда до резких выражений. В частности, он словно хлестнул бояр словами: «Коли вы сыну моему Дмитрею крест не целуете, ино то у вас иной государь есть… и то на ваших душах». Это — прямое обвинение бояр в заговоре, измене и мятеже{706}, а также предупреждение, что вину за последствия этой крамолы они берут на себя{707}. Следует согласиться с И. И. Смирновым, который истолковал слова Ивана как ультиматум мятежникам, поставивший «бояр-мятежников перед перспективой прямой войны против них со стороны сторонников царя»{708}.

После «жестоких слов» государевых бояре «поустрашилися и пошли в Переднюю избу целовати»{709}. Они поняли, что царь догадался об их заговоре, и порядком испугались. «Твердая решимость Ивана Грозного идти на любые средства для достижения цели, заявленная царем в его речи, произвела потрясающий эффект», — пишет И. И. Смирнов{710}. Однако мятежники оробели, по-видимому, не только от царского «жестокого слова», изобличающего составленный ими заговор, но и потому, что ошиблись в своих расчетах: Иван, по всему, должен был бы уже умереть, а он жив да еще произносит «жестокие слова», не сулящие боярам ничего хорошего. Надежда на его кончину растворялась бесследно, и впереди все явственнее вырисовывалась плаха. Тут было от чего «поустрашиться».

О том, что бояре больше всего боялись выздоровления Грозного, а также обвинений в заговоре и измене государю, свидетельствует сцена, разыгравшаяся между боярином князем Владимиром Ивановичем Воротынским, стоявшим по поручению царя у креста, и боярином князем Иваном Ивановичем Пронским-Турунтаем, целовавшим крест: «И как пошли (бояре. — И.Ф.) целовати и пришел боярин князь Иван Иванович Пронский-Турунтай да почал говорити князю Володимеру Воротынскому: «твой отец да и ты после великого князя Василия первой изменник, а ты приводишь к кресту». И князь Володимер ему отвечал: «я су изменник, а тебя привожу крестному целованию, чтобы ты служил государю нашему и сыну его царевичю князю Дмитрею; а ты су прям, а государю нашему и сыну его царевичю князю Дмитрею креста не целуешь и служити им не хочешь». И князь Иван Пронской исторопяся целовал»{711}.

Приведенная запись представляет интерес еще и в том отношении, что она позволяет уяснить, на чье имя, в конце концов, целовали крест бояре. Это — царь Иван и царевич Дмитрий. Похоже, этому предшествовала острая борьба. Иван хотел, чтобы бояре присягали на имя царевича. Но те устами Федора Адашева, как мы знаем, заявили: «Тебе, государю, и сыну твоему царевичю князю Дмитрею крест целуем». В итоге все сошлись на этом боярском варианте клятвы, но, по всей вероятности, не сразу, а в ходе столкновений и в результате перемены обстоятельств, связанных с болезнью самодержца, который, вопреки всем ожиданиям, поправлялся, не оставляя своим противникам надежд на успешное завершение государственного переворота. Именно такое развитие событий, надо полагать, подтверждает крестоцеловальная грамота Владимира Старицкого, датированная 12 марта 1553 года. В грамоте читаем: «Се яз Князь Володимер Ондреевич целую крест к своему Государю Царю и Великому Князю Ивану Васильевичу всея Русии, и его сыну Царевичю Дмитрею: хотети мне добра Государю своему Царю и Великому Князю Ивану, и его сыну Царевичю Дмитрию, и его Царице Великой княгине Анастасие, и их детям, которых им вперед Бог даст, и их государствам во всем в правду безо всякие хитрости, и держати их во всем честно и грозно безо всякие хитрости»{712}. Формула грамоты «и их детям, которых им вперед Бог даст», хотя, возможно, и трафаретная, но, тем не менее, в данном случае показательная: будь Иван безнадежен, ее вряд ли бы внесли в документ. Также едва ли сторонники Ивана IV и сам государь стали бы приводить к присяге бояр на два имени: на имя умирающего царя и беспомощного царевича-младенца. Ибо, случись царева смерть, присягу можно было оспорить как недействительную. Однако Старицкие и те, кто доброхотствовал им, сохранили все же для себя лазейку, отстранив митрополита Макария от участия в процедуре целования креста и оставив крестоцеловальную запись без скрепляющей подписи святителя{713}. Не оформленную должным образом клятвенную грамоту всегда можно было объявить недействительной.

По некотором прошествии времени летописатели, воспроизводившие мартовские события 1553 года, перестали различать формулы присяги (царскую и боярскую). Тонкости формул их уже, по-видимому, не занимали. Произошло это, насколько можно догадаться, вследствие того, что династический вопрос утратил былую остроту. Поэтому они, не придавая, очевидно, особого значения различию этих формул, отождествляли их. В противном случае трудно понять, как мог появиться в летописном рассказе о боярском мятеже следующий текст: «Бояре же, которые не захотели целовати государю и сыну его царевичю князю Дмитрею, с теми бояры, которые государю и сыну его крест целовали, почали бранитися жестоко, а говорячи им, что они хотят сами владети, а они им служити и их владения не хотят»{714}. На первый взгляд тут все перепутано: бояре, согласившиеся присягать государю и его сыну, но не пожелавшие целовать крест «на царевичево княже-Дмитреево имя», представлены как отказавшиеся от крестоцелования Ивану и Дмитрию, а бояре, присягнувшие Дмитрию, изображены в качестве целовавших крест царю и царевичу. К слову сказать, подобная подмена формул встречается в призывах самого царя Ивана: «А бояром государь молыл, которые ввечеру целовали: «…а вы начом мне и сыну моему Дмитрею крест целовали, и вы потому и делайте»{715}. Эту подмену следует, по нашему мнению, объяснять не забывчивостью Ивана Грозного, а переменой обстоятельств, сделавшей династический кризис достоянием прошлого{716}. К тому же, как известно, Владимир Старицкий отказывался целовать крест даже на формуле, озвученной Ф. Г. Адашевым, что в условиях 60-х годов XVI века, когда составлялись приписки к Царственной книге, представляло для Грозного больший интерес, нежели формула, связанная с давно погибшим царевичем Дмитрием и потому потерявшая всякую актуальность. Непокорство же старицких правителей сохраняло свою злободневность, особенно в период редактирования Царственной книги, откуда узнаем, что Иван IV, приведя к целованию Боярскую Думу, «велел написати запись целовалную, на чем приводити к целованию князя Володимера Ондреевича; и как запись написали, а князь Володимер к государю пришел, и государь ему велел на записи крест целовати. И князь Володимер не похотел, и государь ему молыл: «то ведаешь сам: коли не хочешь креста целовати, то на твоей душе; што ся станет, мне до того дела нет»{717}.

Царь, как видим, снимал с себя всякую ответственность за последствия поступков Владимира Старицкого, и это было очень плохим знаком для последнего, знаком, грозящим ослушнику смертью{718}. Но тот продолжал упираться, не осознавая, наверное, что дело проиграно и замысел государственного переворота провалился. Тогда ближние бояре во главе с князем Владимиром Воротынским и дьяком Иваном Висковатым попытались его снова урезонить, говоря, чтобы он «не упрямливался, государя бы послушал и крест бы целовал». Однако тщетно: старицкий князь «почал» сильно сердиться («кручинитися прытко») и с плохо скрываемой угрозой сказал Воротынскому: «Ты бы де со мною не бранился, ни мало б де ты мне и не указывал, а против меня и не говорил»{719}. Боярин отпарировал: «Яз, государь, дал душу государю своему царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Русии и сыну его царевичю князю Дмитрею, что мне служити им въ всем вправду; и с тобою мне они же, государи мои, велели говорити, и служу им, государем своим, а тебе служити не хочю, я за них, за государей своих, с тобою говорю, а будет где доведетца по их государей своих велению и дратися с тобою готов». То было последнее предупреждение, но и его «Володимер Ондреевич» не уразумел. Истощив терпение, ближние бояре решительно заявили ему, чтобы он «целовал, а не учнет князь креста целовати, и ему оттудова не выйти»{720}. В конце концов, бояре принудили Владимира Старицкого «крест целовати, и целовал крест поневоле»{721}.

А. А. Зимин, несколько отходя от летописного повествования, изображает дело так, будто князь Владимир дал крестоцеловальную запись после некоторого запирательства{722}. Ближе к истине подошел И. И. Смирнов: «Под угрозой смерти, в случае если он будет упорствовать в отказе целовать крест Дмитрию, Владимир Старицкий «целовал крест поневоле»{723}.

Принудительным целованием креста дело, однако, не закончилось: «И после того посылал государь ко княгине [Ефросинье] з грамотою с целовалною, чтобы велела в той грамоте печать княжую привесити, боярина своего князя Дмитрея Федоровича Палетцкого да дияка своего Ивана Михайлова; и они ко княгине ходили трижды, а она едва велела печать приложити, а говорила: «что то де за целование, коли неволное?» и много речей бранных говорила»{724}. Чем объяснить столь неразумное упорство Старицких?

А. Л. Хорошкевич на этот вопрос отвечает так: «Упорство Старицких объясняется ростом авторитета Владимира Андреевича накануне и после казанской победы. Он был допущен к деятельности Боярской думы. Приговоры 1550 г. и 1552 г. принимались от лица царя, князя Старицкого и бояр»{725}.

То, о чем говорит А. Л. Хорошкевич, имело, прежде всего, значение при выдвижении мятежниками Владимира Старицкого претендентом на московский трон. Но, разумеется, и Старицкие, утратив чувство реальности, могли упираться, переоценив свои возможности. И тут они зашли, похоже, очень далеко. По словам С. М. Каштанова, «Претензии Владимира Андреевича на великокняжеский престол, обнаружившиеся явственно в марте 1553 г., в период тяжелой болезни Ивана IV, нашли, как думается, отражение в грамоте, выданной князем Ферапонтову монастырю в 1552/53 г. (скорее всего, во время болезни царя). Грамота, к сожалению, не сохранилась и упоминается лишь в монастырских описных книгах XVII–XVIII вв., но сведения о ней весьма показательны. Это была грамота «великого князя» Владимира Андреевича, писанная «на харатье, в лист… за красной печатью». Видимо, титул князя описные книги заимствуют из подлинника. Торжественное оформление грамоты: сам материал для письма (пергамен, столь редкий в то время в практике выдачи грамот внутреннего предназначения), красная печать — подтверждает возможность такой интитуляции. Едва ли слово «великого» привнесено в опись ее составителем»{726}. Старицкий князь, как видим, мнил себя великим князям — верховным правителем Московской Руси, присвоив соответствующий титул и его атрибут — красную печать. Косвенное подтверждение притязаниям старицкого князя находим, кажется, в сообщениях летописи, где Владимир Андреевич именуется государем{727}. Амбиции его, помимо прочего, подогревали и конкретные обстоятельства, связанные с болезнью царя.

После приведения к присяге Боярской Думы Ивану опять стало плохо, и он снова слег в постель, поручив ближним боярам самим управиться с Владимиром Старицким. Новое ухудшение самочувствия царя, по всей вероятности, окрылило старицкого князя и его сторонников. Отсюда, думается, угрожающий тон Владимира Андреевича в разговоре с князем Воротынским и упорство старицкого князя в нежелании целовать крест, а также попытки отказа княгини Ефросиньи привесить «княжую печать» к крестоцеловальной грамоте. Надо было очень надеяться на смерть царя, чтобы проявлять такое упрямство после присяги «всех бояр», означавшей сдачу позиций мятежниками и, следовательно, крушение плана государственного переворота. Невольно закрадывается мысль, что Владимиром и Ефросиньей управляла не слепая надежда, а знание некой роковой тайны болезни Ивана. Кое-что здесь проясняет, как нам кажется, последующая гибель самого Владимира Старицкого.

Надо сказать, что обстоятельства смерти князя Старицкого до сих пор остаются до конца не выясненными. Еще С. М. Соловьев говорил: «В русских летописях нет подробностей о смерти князя Владимира; иностранные свидетельства противоречат друг другу: по одним его отравили, по другим зарезали, по третьим отрубили голову…»{728}. С. М. Соловьеву не был известен так называемый Пискаревский летописец, найденный и опубликованный в середине прошлого, XX века. В Летописце имеется рассказ о том, как в 1569 году «положил князь велики гнев свой на брата своего князя Володимера Андреевича и на матерь его. И посла его на службу в Нижней, а сам поеде на Вологду. И побыв тамо и поеде с Вологды к Москве. А по князя Володимера посла, а велел ему быти на ям на Богону и со княгинею и з детьми. И поиде с Москвы в Слободу и из Слободы, вооружася все, кобы на ратной. И заехал князь велики на ям на Богону и тут его опоил зелием…»{729}. По мнению М. Н. Тихомирова, это известие о Владимире Андреевиче Старицком внесено в летопись «сорок лет спустя после описываемой смерти Владимира, по слухам и с явным намерением очернить Ивана IV»{730}. Историк не ручался за его точность{731}. Однако с версией об отравлении Владимира Старицкого Иваном Грозным мы встречаемся и в других источниках отечественного происхождения, в частности во Временнике дьяка Ивана Тимофеева, согласно которому царь Иван, поверив клеветникам, «порази» кн. Владимира «напоением смертным»{732}. Драму, разыгравшуюся именно в Богане (ямская станция между Троице-Сергиевым монастырем и Переяславлем-Залесским{733}), подтверждает «Синодик опальных царя Ивана Грозного», составленный в 1582–1583 гг. по приказу государя{734}, где читаем: «На Богане благоверного князя Владимира Андреевич со княгинею да з дочерью»{735}.

Версия об отравлении Владимира Старицкого представлена и в сочинениях иностранцев. Так, в Послании гетману Я. Ходкевичу (1572) неких И. Таубе и Э. Крузе, попавших в русский плен во время Ливонской войны и благодаря пронырливости своей оказавшихся в опричнине, рассказывается, как царь Иван отправил из Александровой слободы своих поваров за рыбой в Нижний Новгород, где тогда находился Владимир Старицкий, который якобы подкупил одного из этих поваров, дав ему 50 рублей и снабдив ядовитым порошком, чтобы подсыпать его государю в пищу. Учинив соответствующее дознание, Иван Грозный велел самому Владимиру выпить яд{736}. Сходные сведения сообщает А. Шлихтинг, говоря о том, что «тиран» (Иван Грозный) приговорил к смерти своего повара, «оклеветав его, что он получил 50 серебреников от брата Владимира, чтобы извести тирана ядом. Но у этого несчастного никогда не было в душе ничего подобного; наоборот, сам тиран погубил ядом своего двоюродного брата…»{737}. Об отравлении ядом Владимира говорит и датский посол Ульфельд, приезжавший в Россию в 1578 году{738}.

Поделиться с друзьями: