Грозная опричнина
Шрифт:
Иван мог также открыть для себя нечто новое относительно Сильвестра и Алексея Адашева. Сильвестр своим расположением к Владимиру Старицкому в столь угрожающей царю ситуации подавал для подобных прозрений прямой повод. Адашев же хотя и был скрытен, но все-таки настораживал, поскольку действия наиболее близких ему людей, отца Федора Адашева и друга Сильвестра, царь Иван не одобрял{768}.
Итак, мартовские события 1553 года убедили Ивана IV в том, что против него и сына-наследника был составлен заговор и организован мятеж. Замысел заговорщиков строился на предполагавшейся болезни и смерти Ивана. Поэтому, когда царь, вопреки их расчетам, стал выздоравливать, рассыпался и этот замысел{769}. Можно было ожидать, что Грозный сурово накажет виновников. Но он повел себя по-другому.
В этой связи «интересно отметить, что мятежники Дмитрий Федорович Палецкий, Никита Фуников, Дмитрий Иванович Курлятев, Дмитрий Иванович Немой, Петр Михайлович Щенятев еще в 1554 г. (т. е. после мятежа, но до ареста князя Лобанова-Ростовского) занимали почетнейшие места на самых почетных церемониях, точно так же, как они занимали их в 1552 г., т. е. до болезни царя»{770}. Не утратил благосклонности государя и князь И. М. Шуйский, «заваривший кашу» в Думе: уходя в 1555 году в Коломенский поход, царь оставляет его в Москве консультантом при слабоумном брате своем Юрии, доверяя ему управление столицей{771}. Вскоре после событий 1553 года Федор Адашев, перечивший государю в Боярской Думе, получил боярство. Алексей Адашев стал окольничим{772}. На повышение пошли и сторонники партии Адашева — Сильвестра: П. В. Морозов и Л. А. Салтыков. Первый был пожалован в бояре, а второй — в окольничие{773}. Оставался в силе Сильвестр{774}. Старицкие по-прежнему пребывали в чести. Князь Владимир Андреевич, обласканный царем, именуется в летописях того времени «государевым братом»{775}. Поэтому совершенно безосновательным представляется утверждение А. М. Сахарова о том, будто «после эпизода с присягой» подозрительность и жестокость царя Ивана «еще более усилились»{776}.
Историки-рационалисты, мыслящие прагматически, проявляют полную неспособность понять мотивы поведения Ивана IV. «Проблема в том, — писал, к примеру, А. И. Филюшкин, — что названные в интерполяции «недоброхоты» царя (кроме Н. А. Фуникова) — Д. И. Курлятев, Ф. Г. Адашев, Сильвестр, Владимир Андреевич, Д. И. Немой-Оболенский, С. В. Ростовский, колебавшиеся А. Ф. Адашев и И. М. Вешняков не только не поплатились в 1553 г. за свои «мятеж» и «предательство», но, наоборот, многие из них в 1533 г. усилили свою реальную роль в политической иерархии (что демонстрирует разряд июньского выхода на Коломну и кадровые перемещения 1553 г.). События 1553 г. не внесли резких изменений в состав Думы, хотя, судя по тональности приписки 1553 г., после таких великих мятежей и крамол чистка правящего аппарата была бы неизбежной»{777}. Отсюда у А. И. Филюшкина недоверие к повествованию Царственной книги{778}. Скепсис этот не нов. В конце 40-х годов прошлого века Д. Н. Альшиц говорил: «Казалось бы, столь резкое выступление против царя группы мятежников, воспользовавшихся его беспомощностью, должно было после выздоровления царя вызвать преследование, наказание хотя бы главных виновников. Между тем ничего подобного не произошло. Никаких опал не последовало»{779}. Значит, заключает Д. Н. Альшиц, и мятежа никакого не было, хотя «тайный заговор группы князей» имел место{780}. Но в историографии есть иное объяснение незлобивости Ивана, хорошо известное Д. Н. Альшицу.
Еще Н. М. Карамзин, описав мартовский мятеж, говорил: «Что же сделал Иоанн? Встал с одра исполненный милости ко всем Боярам, благоволения и доверенности к прежним друзьям и советникам <…> не хотел помнить, что случилось в болезнь его, и казался только признательным к Богу за свое чудесное исцеление <…> не мстил никому, но с усилием, которое могло ослабеть в продолжение времени»{781}. По Н. М. Карамзину, следовательно, государь простил вину мятежникам, делая, правда, над собой усилие.
Согласно С. М. Соловьеву, у выздоровевшего царя затаились на дне души мрачные чувства подозрения и обиды, но «выздоровление, неожиданное, чудесное избавление от страшной опасности, располагало к чувству иному; радость, благодарность к Богу противодействовали чувству мести к людям»{782}. Впрочем, С. М. Соловьев, в отличие от Н. М. Карамзина, вышел за пределы чувствований царя Ивана и перевел вопрос в политическую плоскость: «С другой стороны, надобно было начать дело тяжелое, порвать все установившиеся уже отношения; тронуть одного значило тронуть всех, тронуть одного из приятелей Сильвестра и Адашева значило тронуть их самих, а это по прежним отношениям было очень трудно, к этому вовсе не были приготовлены; трудно было начать борьбу против вождей многочисленной стороны, обступившей престол, не имея людей, которых можно было бы противопоставить ей; наконец, при явном, решительном действии, что можно было выставить против Сильвестра и Адашева? Они не подавали голоса против Димитрия, в пользу Владимира Андреевича»{783}.
Д. Н. Альшица не удовлетворили эти высказанные Н. М. Карамзиным и С. М. Соловьевым объяснения причины отсутствия чувства мести у Ивана IV по отношению к мятежникам. Не удовлетворили потому, что не только не исключали мартовского мятежа 1553 года, но и оставляли его безнаказанным. «Если считать, — пишет Д. Н. Альшиц, — что мятеж 1553 г. имел место, то следует признать, что он прошел не только безнаказанно, но и что самые активные его участники были вскоре после того возвышены царем. Тем самым пришлось бы возвратиться к точке зрения Н. М. Карамзина и С. М. Соловьева, что «радость и благодарность к богу противодействовали чувству мести к людям». Нам это не представляется возможным»{784}. Тут, конечно, ничего не поделаешь, коль «не представляется возможным». Однако же заметим, что Н. М. Карамзин и С. М. Соловьев в данном случае не одиноки. Так, Н. А. Полевой говорил: «Не боялись ли, не трепетали ль крамольные вельможи, когда болезнь Иоанна постепенно прекращалась, и наконец — он восстал с одра своего в новой силе. Может быть, но их опасения оказались напрасны: Иоанн, по-видимому, забыл все, что происходило во время его болезни. Он являлся милостивым, ласковым по-прежнему; не было ни опал, ни ссылок, ни гнева. Этого мало: отец Адашевых был произведен в бояре, вместе с князем Пронским и Симеоном Ростовским. Выехав на охоту в октябре, царь весело пировал в селе Владимира Андреевича»{785}. Сходные суждения высказывал Н. Г. Устрялов: «Иоанн не мстил ни боярам, ни брату; ласкал, честил его, не редко вверял главное начальство над войском, и дал ему в обмен вместо Вереи, Алексина и Старицы Дмитров, Боровск, Звенигород»{786}. Вспомним, наконец, владыку Иоанна, его проницательные слова: «Царь всех простил! Царь не помнил зла. Царь посчитал месть чувством, недостойным христианина и монарха»{787}.
Думается, митрополит Иоанн дал самое точное объяснение тому, что никак не могли взять в толк историки, чуждые христианскому сознанию и православной этике, а потому не способные понять мотивы поведения глубоко верующего человека, каковым являлся Иван Грозный. Царь не мог поступить иначе не только в силу общих норм христианской морали, но и вследствие некоторых конкретных обстоятельств. Еще во время соборов примирения он заявил о своем намерении царствовать посредством любви и милости к подданным. Естественно было ожидать от него прощения заблудших мятежников, тем более что о многих деталях произошедшего в мартовские дни 1553 года государь не знал. О том, что Иван IV оставался верен провозглашенной им в 1547 году политике мира, согласия и любви, свидетельствует официальная летопись: «Он государь, добрый пастырь, егда възмогл, тогда у Бога милости просил и нас добре хранил, и благоразсудным его утверждением всегда съхранены есмя; и мало время премолче к Богу о нас молениа простирати и нас на благое утвержати…»{788}. К прощению располагал и сам факт чудесного исцеления от, казалось бы, смертельной болезни. Божья милость, снизошедшая на болящего Ивана, не могла, по евангельским заповедям, оставаться безответной. Она требовала и от государя проявления милости. К всепрощению побуждал царя и трагический случай, произошедший в июне 1553 года, о котором надлежит сказать особо.
Летописец повествует, как в мае 1553 года во исполнение взятого на себя обета «поехал царь и великий князь Иван Василиевич всея Русии и съ своею царицею и съ своим сыном царевичем Димитрием и з братом князем Юрьем Василиевичем помолитися по монастырем: къ живоначалной Троице, да оттоле въ Дмитров по монастырем, на Песношу къ Николе; да тут государь сел въ суды въ Яхроме-реке, да Яхромою на Дубну, да был у Пречистые въ Медведеве пустыне, да Дубною въ Волгу, да был государь въ Калязине монастыре у Макария чюдотворца, да оттоле на Углечь и у Покрова въ монастыре, да оттоле наусть Шексны на Рыбную, да Шексною вверх къ Кирилу чюдотворцу; да на Кирилове монастыре государь молебная совершив, учредив братию, да ездил един в Ферапонтов монастырь и по пустыням, а царица великая княгиня была въ Кирилове монастыре. И оттоле царь и государь поиде опять Шексною вниз, да Волгою вниз на Романов и вь Ярославль; и вь Ярославле государь был у чюдотворцов, да поехал въ Ростов и был у чюдотворцов, да въ Переславль, къ живоначалной Троице; и приехал государь къ Москве месяца июня»{789}. За приведенным рассказом о поездке Ивана IV на богомолье по заволжским монастырям и пустыням следует сообщение о событии, случившемся во время этой поездки, но обособленном от повествования о ней: «Того же лета, месяца июня, не стало царевича князя Димитрия въ обьезде въ Кириловьском, назад едучи къ Москве; и положили его въ Архаангеле въ ногах у великого князя Василия Ивановича»{790}. Летописец, как убеждаемся, довольно подробно описывает маршрут поездки государя, упоминает места его посещений, названия монастырей, совершенные в них службы и поклонения чудотворцам. При этом он очень скуп по части подробностей смерти царевича Дмитрия и говорит о ней в самой общей форме («не стало царевича князя Димитрия»), не желая, по-видимому, заострять внимание на том, как и при каких обстоятельствах она случилась. «О смерти царевича официальный летописец говорит глухо», — справедливо замечает С. Б. Веселовский{791}. Мало того, сообщение о кончине царевича составитель летописи выносит за скобки своего рассказа о поездке государя по монастырям, разрывая живую ткань событий и, следовательно, затушевывая реальные черты весьма неординарного события. Во всем этом проглядывает определенная заинтересованность. Уместно спросить: чья заинтересованность? По всей видимости, А. Ф. Адашева и К°, поскольку рассказ о поездке царя на богомолье и сообщение о смерти царевича Дмитрия, рассматриваемые сейчас нами, заключены в «Летописце начала царства царя и великого князя Ивана Васильевича», составителем или редактором которого являлся именно он, Алексей Адашев, или лицо, близкое ему{792}.
Та же заинтересованность видна и у князя Андрея Курбского, о чем судим по его «Истории о великом князе Московском», где читаем, как царь Иван «поплыл в путь свой Яхромою-рекою аже до Волги, Волгою ж плыл колко десять миль до Шексны-реки великие, и Шексною вверх аже до езера великаго Белаго, на немже место и град стоит. И не доезжаючи монастыря Кирилова, еще Шексною-рекою плывучи, сын ему <…> умре»{793}. Курбский, подобно составителю Летописца, опускает подробности смерти царевича, не желая, очевидно, лишний раз привлекать к этому внимание своих читателей. Его сообщение о смерти царевича Дмитрия, по тонкому наблюдению С. Б. Веселовского, «носит оттенок какой-то недоговоренности»{794}. Но Курбский, в отличие от автора летописной записи, отнесшего «преставление» Дмитрия к моменту возвращения царственных богомольцев из Кириллова монастыря в Москву («назад едучи к Москве»), связал смерть наследника престола со временем на пути к обители («не доезжаючи монастыря Кирилова»). Разумеется, оба информатора не могут быть правы, и кто-то из них либо невольно ошибается, либо сознательно запутывает последовательность событий, чтобы сбить читателя с толку. Полагаем, что А. М. Курбский, писавший свою «Историю о великом князе Московском» если не тридцать{795}, то двадцать лет спустя с момента смерти царевича Дмитрия{796}, был меньше озабочен этим, чем А. Ф. Адашев, имевший непосредственное отношение к созданию «Летописца начала царства царя и великого князя Ивана Васильевича», составленного, можно сказать, по горячим следам трагической кончины царского наследника{797}. Поэтому сообщение Курбского о гибели царевича до приезда в Кириллов монастырь более, по нашему мнению, соответствует действительности, нежели известие Летописца о «преставлении» Дмитрия на пути в Москву. Версия Курбского лучше согласуется и с попытками «кружка Сильвестра» воспрепятствовать поездке царя Ивана в Кирилло-Белозерский монастырь. Но это отнюдь не значит, что Курбский, повествуя о паломничестве государя в заволжские монастыри, был во всем остальном правдив и объективен.
Предвзятость — наиболее характерная черта рассказа Курбского о поездке государя на моленье по знаменитым русским монастырям. Он умудряется даже обвинить царя в смерти царевича: «Егоже (Дмитрия. — И.Ф.) своим безумием погубил»{798}. А было это, по Курбскому, так. Царь Иван, выехав из столицы, отправился «первие в монастырь Троицы живоначалные, глаголемый Сергиев, яже лежит от Москвы двадесять миль на великой дорозе, которая идет к Студеному морю»{799}. В ту пору в Троице «обитал Максим преподобный, мних святые горы Афонские, Ватапеда монастыря, грек родом, муж зело мудрый и не токмо в ритарском искустве мног, но и философ искусен…»{800}. Максим обосновался здесь благодаря ходатайству старца-еретика Артемия, бывшего одно время игуменом Троице-Сергиева монастыря, и хлопотам попа Сильвестра. Единомышленник Артемия, друг Сильвестра и учитель Курбского{801}. Максим Грек, возможно, по наущению названных лиц стал отговаривать царя от поездки в заволжские монастыри: «Аще, — рече, — и обещался еси тамо ехати, подвижуще святаго Кирилу на молитву ко Богу, но обеты таковые с разумом не согласуют. А то сего ради: егда доставал еси так прегордаго и силнаго бусурманского царства, тогда и воинства християнскаго храброго тамо немало от поганов падоша, яже брашася с ними крепце по Бозе за православие. И тех избиенных жены и дети осиротели и матери обнищадели, во слезах многих и в скорбех пребывают. И далеко, — рече, — лучше те тобе пожаловати и устроити, утешающе их от таковых бед и скорбей, собравше их ко своему царственнейшему граду, нежели те обещания не по разуму исполняти»{802}.
Удивляет настойчивость, с которой Максим убеждал царя Ивана отказаться от поездки в заволжские монастыри: «И аще, — рече, — послушавши мене, здрав будеши и многолетен, со женою и отрочатем. И иными словесы множайшими наказуя его, воистину сладчайшими, паче меда, каплющего ото усть его преподобных»{803}. Но Ивана, пережившего недавно столько душевных потрясений, чудом выздоровевшего и обещавшего в благодарение Господу совершить паломничество в Кириллов монастырь, доводы Грека не убедили. Государь решил продолжить свой путь. Курбский приписал это упрямству Ивана Васильевича и рекомендациям «мнихов», по всей видимости троицких, с которыми государь, несколько, вероятно, смущенный беседой с Максимом Греком, советовался, как ему поступить, и которые укрепили его в подвижничестве: «Он же, яко гордый человек упрямяся, толико: «Ехати да ехати, — рече, — ко святому Кирилу». Ктому ласкающе его и поджигающе миролюбцем и любоименным мнихом и похваляюще умиление царево, аки богоугодное обещание. Бо те мнихи боготолюбные не зрят богоугоднаго, а ни советуют по разуму духовному, чему были должны суще паче в мире живущих человеков, но всячески с прилежанием слухают, чтобы угодно было царю и властем, сиречь чем бы угодно бы выманити имения к монастырем или богатство многое и жити в сладострастиях скверных яко свиньям питающеся, а не глаголю, в кале валяющеся»{804}. Курбский, как видим, не отказал себе в удовольствии лишний раз уколоть ненавистных врагов своих — иосифлян. Но суть не в этом удовольствии, а в том, что Максим, удостоверившись в твердом, вопреки всему, намерении царя ехать «ко святому Кирилу», пустился в прорицания, представляющие для современного исследователя весьма существенный интерес: «Егда же видев преподобный Максим, иже презрел его совет и ко еханию безгодному устремился царь, нисполнився духа пророческаго, начал прорицати ему: «Аще, — рече, — не послушавши мене, по Бозе советующаго, и забудеши крови оных мучеников, избиенных от поганов за правоверие, и презриши слезы сирот оных и вдовиц, и поедиши со упрямством, ведай о сем, иже сын твой умрет и не возвратится оттуды жив. Аще же послушавши и возвратишися, здрав будеши яко сам, так и сын твой»{805}. Любопытная деталь: свое пророчество Максим передает Грозному через посредников. «И сия словеса, — рассказывает Курбский, — приказал ему четырмя нами: первый — исповедник его, презвитер Андрей Протопопов, другий — Иоанн княжа Мстиславский, а третий — Алексей Адашев, ложничей его, четвертым — мною. И те слова слышав от святаго, исПоведахом ему по ряду»{806}.