Групповой портрет с дамой
Шрифт:
У авт. создалось впечатление, что администрация городского садоводства совершенно напрасно рассчитывает на скорую смерть Г., ей придется еще малость подождать. Утверждения некоторых (рабочих городского садоводства), будто Г. «день и ночь торчит либо у себя в сарае, либо в теплицах», не соответствуют действительности; наоборот, после закрытия кладбища, то есть когда отзвучат все звонки, а это случается довольно рано, Г. использует территорию кладбища, ставшую за это время просто-таки необозримой, «как свои частные владения». «Я совершаю далекие прогулки, время от времени, присев на скамейку, выкуриваю трубочку, а когда на меня находит подходящий стих, то привожу в порядок какую-нибудь запущенную или вовсе заброшенную могилку, устилаю ее чем-нибудь подходящим – мхом или еловыми ветками, иногда кладу поверх какой-нибудь цветок, и, поверьте мне, за все это время я встретил всего лишь раза два жуликов, промышлявших цветными металлами, и ни души больше; конечно, в городе время от времени появляется какой-нибудь сумасшедший, который не хочет верить, что мертвый и впрямь мертв; сумасшедшие этого рода перелезают через кладбищенские ограды, чтобы и ночью плакать, проклинать все на свете или молиться на могиле, а то и просто ждать. Но за пятьдесят лет я встретил всего двух или трех таких сумасшедших… И тут я, разумеется, удалялся с миром. И еще: примерно раз в десять лет на кладбище прячется парочка, не ведающая ни страха, ни предрассудков, парочка, которая понимает, что на всем белом свете найдется совсем немного таких уединенных уголков… И в этих случаях я, разумеется, удалялся с миром… Конечно, я уже не знаю толком, что происходит за пределами кладбища… Но поверьте мне, здесь замечательно даже зимой, когда идет снег; я тогда гуляю по ночам, закутавшись с ног до головы, и попыхиваю трубкой… Тишина прямо необыкновенная, все они лежат мирно-мирно… Ясное дело, у меня были трудности с девицами; каждый раз, когда я хотел зазвать их к себе, они здорово кочевряжились, и, заметьте, больше всего кочевряжились самые отпетые шлюхи. Тут уж никакие деньги не помогали».
Когда речь зашла о Лени, Г. проявил признаки смущения: «Ну конечно, Пфейфер… Вспоминать о ней? Разве я вообще могу о ней забыть! Ну, разумеется, все мужчины имели на нее виды, решительно все, включая хитреца Вальтерхена (Г. имеет в виду Пельцера, которому уже успело минуть семьдесят. Авт.), но никто ни на что особенно не надеялся. Она была недотрога, и при этом не какая-нибудь там жеманная девица, поверьте мне, я был среди них самый старый – мне уже тогда было пятьдесят с гаком, и я вовсе не питал никаких надежд; только один из всех нас сделал попытку приблизиться к ней – Кремп; мы звали его «пошляк и дурак Гернберт», и она его так здорово отшила, холодно и насмешливо, что он, по-моему, запомнил это на всю жизнь. Какие шаги предпринимал Вальтерхен я не знаю… Уверен только, что и он ничего не добился. А все остальные были женщины, понятно, женщины, отбывающие трудовую повинность. И женщины разделились на две партии: за и против. Не против нее, а против того русского, о котором мы потом узнали, что он-то и был избранником ее сердца. Вся эта история, представьте себе, длилась почти полтора года, и никто – никто из всех нас – не заметил ничего особенного, они вели себя умно и осторожно, Правда игра была рискованная, они рисковали головой. Даже задним числом меня, черт возьми, дрожь пробирает от макушки до задницы, когда я представляю себе, как эта девушка рисковала. Деловые качества? Хотите знать, какие у нее были деловые качества. Может быть, я человек пристрастный, ведь я ее любил, по-настоящему любил, иногда как дочь, которую так и не довелось иметь… Или… ведь я был на целых тридцать три года старше ее… или как возлюбленную, которая тебе и не снилась… Ну вот, у нее оказался просто прирожденный талант – этим все сказано. У нас работали только два обученных садовода, считая самого Вальтера – три. Но у Вальтера в голове были одни только бухгалтерские книги и цифры барышей. Стало быть, двое: Хёльтхоне (она была, так сказать, интеллигентный садовод, кончила лицей, училась в университете, а потом увлеклась садоводством; романтическая особа: земля, труд и так далее… конечно, она была человек знающий, тут ничего не скажешь), ну, а потом я. Все остальные были необученные. И Хойтер, и Кремп, и Шелф, и Кремер и Ванфт, и Цевен – почти одни женщины, и уже не первой молодости; во всяком случае, ни у кого не возникало желания повалить их где-нибудь между ящиками с торфом и связками шпагата. Уже через два дня мне стало ясно, что Лени Пфейфер никак не годится для изготовления каркасов, тут требуется грубая сила, это относительно тяжелая работа. Занималась ею бригада Хойтер – Шелф – Кремп, им указывали число венков и давали кучу зелени, материал зависел от качества снабжения, под конец, кроме дубовой листвы, бука и обычных сосновых веток, мы ничего не получали. Ну, а потом сообщались размеры венка, большей частью они были стандартные. Для торжественных похорон у нас в ходу были условные сокращения: Б1, Б2 и Б3, что означало бонза первой, второй и третьей категорий. Для внутреннего пользования и для гроссбухов существовали также обозначения Гц Г2 и Г3, что значило военные герои первой, второй и третьей категории; когда это потом выплыло наружу, пошляк и дурак Кремп устроил нам форменный скандал, он усмотрел в этом оскорбление, и вдобавок личное, он ведь считал себя героем второй категории: ампутированная нога, несколько орденов и почетных значков… Словом, Лени не годилась для бригады, изготовлявшей каркасы, я это сразу смекнул и включил ее в бригаду по отделке, где она работала вместе с Кремер и Ванфт… И, поверьте мне, она оказалась просто гением декоративного искусства или, если хотите, мастером по украшению венков. Вы только посмотрели бы, как она обращалась с листьями лавровишен или рододендронов! Кому-кому, а уж ей можно было доверить самый ценный материал, у нее ничего не пропадало втуне, ничего не ломалось… И она сразу поняла то, чего многие не могли постичь за всю свою жизнь, – центр тяжести отделки должен приходиться на левую верхнюю четверть венка; этим самым всему венку придается радостное, можно даже сказать – оптимистическое звучание, венок как бы рвется ввысь; если же центр тяжести поместить справа, то венок навевает пессимизм, он как бы скользит вниз… Лени никогда не стала бы смешивать геометрические рисунки с рисунками «фантази». Никогда, поверьте мне. Она принадлежала к тому типу людей, которые руководствуются принципом: или – или. Это можно было сразу заметить даже при плетении венков. От одного лишь мне пришлось ее отучать, и притом решительно: у нее было явное пристрастие к чисто геометрическим фигурам – ромбам, треугольникам… Как-то она совершенно машинально, наверняка без злого умысла, вплела в венок звезду Давида из хризантем, к тому же в венок для Б1; уверен, что звезда совершенно непроизвольно вышла из-под ее рук; наверное, она так и не поняла, почему я до такой степени разнервничался и разъярился; представьте себе, что венок в таком виде вынесли бы из мастерской. Да и вообще, публика предпочитала расплывчатые, свободные рисунки, а Лени умела бесподобно импровизировать; из цветов она делала маленькие корзиночки, даже птичек… Полет фантазии! И это так гармонировало с материалом… Для венков Б1 Вальтерхен доставал розы – он был человек оборотистый, – иногда даже полураспустившиеся благородные розы, вот тут-то Лени и могла себя показать, она изображала целые жанровые сценки; какая жалость, что все это было столь недолговечно… Как-то она изобразила миниатюрный парк с прудом, на котором плавали лебеди. Да, поверьте мне, если бы за плетение венков давали призы, она выиграла бы их все подряд. Но самое главное – во всяком случае, для Вальтерхена – заключалось в том, что с относительно скромным материалом она достигала гораздо большего эффекта, чем другие с роскошным. Она умела быть экономной. После Лени готовый венок попадал в приемочную бригаду, то есть к Хёльтхоне и Цевен, и ни один венок не выходил из мастерской, не пройдя через мои руки. Хёльтхоне проверяла корпус венка и отделку и, если надо было, сама исправляла кое-что, а Цевен мы называли «главной по лентам», она прикрепляла ленты, которые присылали нам из города. И тут, конечно, надо было, черт возьми, смотреть в оба, чтобы не перепутать все на свете… Представьте себе, вы заказали венок с надписью: «Гансу. Последний привет от Генриэтты», – а получите венок, на котором выведено: «Незабвенному Отто от Эмилии». Или наоборот. Пренеприятная история! У мастерской был свой транспорт для доставок – жалкий трехколесный велосипед с моторчиком. На этом велосипеде венки развозили по часовням, госпиталям, казармам, комитетам НСДАП и похоронным бюро… Этой чести Вальтерхен никому не уступал, тут он мог бить баклуши и получать денежки, а главное, удирать на время из мастерской».
Ввиду того, что Лени никогда не жаловалась на свою работу ни Лотте, ни ван Доорн, ни Маргарет, а также ни старому Хойзеру, ни Генриху Пфейферу, следует предположить, что работа и впрямь доставляла ей удовольствие. Огорчало Лени только то, что пальцы и руки у нее покрылись болячками; израсходовав материнские и отцовские запасы перчаток, она начала выпрашивать «старые перчатки» у всех родственников.
Возможно, что за работой Лени вспоминала покойную мать, вспоминала отца и подолгу думала об Эрхарде и Генрихе, быть может, даже об убитом Алоисе, В тот год все считали ее «милой, приветливой, но очень тихой».
Сам Пельцер говорит про нее, что она была молчаливой: «О боже, невозможно было заставить ее открыть рот… но она держала себя мило, мило и приветливо, и к тому же была моей самой главной опорой. Не считая, конечно, Грундча, этот знал свое дело досконально. И не считая Хёльтхоне, но та была чересчур педантичной, черт возьми; у той на все были правила, и когда кто-нибудь отходил от них и придумывал оригинальное решение, она его поправляла, Пфейфер умела придумывать, и потом она чувствовала фактуру растений, она понимала, что с бутонами цикламенов надо обращаться совсем иначе, чем с розами, у которых стебли твердые, или чем с пионами… Признаюсь, каждый раз, когда я выдавал для венка красные розы, это наносило мне финансовый ущерб. В ту пору розы можно было выгодно спустить налево, кавалеры считали, что в амурных делах розам цены нет… Шла бойкая торговля розами, особенно в гостиницах, где останавливались молодые офицеры и их подружки. Портье вызывали меня по телефону и предлагали за букет роз с длинными стеблями хорошие деньги, а иногда товар: кофе, сигареты, масло, а если повезет, и ширпотреб… Один раз я, например, получил трикотаж… По-моему, это был просто позор, что почти все розы шли на мертвых, живым буквально ничего не оставалось».
Пока Пельцера одолевали заботы о его розах, Лени чуть было не стала жертвой бюро «по перераспределению жилой площади»; городские власти сочли, что для семикомнатной квартиры с кухней и ванной семерых жильцов слишком мало (в квартире у Лени поселились: господин Хойзер-старший, госпожа Хойзер-старшая, Лотта с Куртом и Вернером, сама Лени и ван Доорн). Как-никак город уже перенес к тому времени более пятисот пятидесяти воздушных тревог и сто тридцать бомбежек; всему роду Хойзеров решили оставить три комнаты, правда больших, а для Лени и Марии, «и то с огромным трудом и с помощью мощного блата, удалось отвоевать по комнате» (М. в. Д). Можно предположить, что высокопоставленный деятель, имевший отношение также к коммунальному хозяйству – он по-прежнему желает остаться неизвестным, – сыграл здесь свою роль. Из скромности деятель отрицает, однако, что «оказал содействие в этом вопросе». Но как бы то ни было, после уплотнения две комнаты пустовали, и тогда «эти отвратительные Пфейферы, которых фугасная бомба выгнала из их крольчатника» (Лотта Х.), нажали на все педали: они, мол, мечтают жить под одной крышей с «дорогой невестушкой». Старый Пфейфер так же наслаждался статусом «человека, лишившегося крова в результате бомбежки», как в прежние времена своей хромотой. «У него всегда был дурной вкус, не удивительно, что он без конца повторял: «Ну, а теперь я пожертвовал отечеству все свое скромное, но зато честно нажитое состояние» (Лотта X.). От перспективы жить с Пфейферами в одной квартире все мы, конечно, пришли в ужас, но потом Маргарет выведала у своего бонзы (?? Авт.), что старого Пфейфера вот-вот эвакуируют в деревню вместе с его классом. Только тогда мы уступили… Недели три они сидели у нас буквально на голове, но потом, несмотря на хромую ногу, старику пришлось отправиться в деревню, а с ним уехала и старушенция, остался только этот милый парень Генрих Пфейфер, но он уже записался добровольцем и со дня на день ждал, что его призовут… Все это произошло вскоре после Сталинграда». (Лотта X.)
Добывание необходимой информации о главном враге Лени в цветоводстве было сопряжено с трудностями. После того как авт. долго и безуспешно рылся в адресных книгах и списках военнослужащих, ему пришло в голову привлечь к своим поискам Попечительство по делам охраны могил жертв войны. Послав запрос в Попечительство, он узнал, что некий Гериберт Кремп, двадцати пяти лет, был убит в начале марта поблизости от Рейна и похоронен поблизости от автострады Франкфурт-Кёльн. Ну, а после того как авт. узнал местонахождение могилы Кремпа, ему уже ничего не стоило узнать адрес его родителей. Беседа с родителями не протекала, однако, в обстановке дружбы и доверия. Родители подтвердили лишь, что Кремп работал в цветоводстве у Пельцеа и что там он, «так же как и повсюду, где жил и трудился, выступал за порядок и порядочность… А потом, когда отечество оказалось в серьезной опасности, его нельзя было удержать; в середине марта он записался добровольцем в фольксштурм, хотя нога у него была ампутирована по бедро. И он пал смертью храбрых, о такой смерти можно только мечтать». Родители Кремпа, видимо, считали смерть сына совершенно естественной и ждали от авт., что тот с похвалой отзовется об их чувствах. Но так и не дождались. Несмотря на это, авт. показали фотокарточку Крем-, па, но и здесь он не проявил должного понимания. Авт. счел самым разумным быстро ретироваться, столь же быстро, как и из квартиры госпожи Швейгерт.
На фотографии был изображен не очень симпатичный (автору) молодой человек с большим ртом, узким лбом, густыми светлыми волосами и с глазами, похожими на пуговицы.
Чтобы узнать адреса трех оставшихся в живых напарниц Лени, отбывавших вместе с ней трудовую повинность в цветоводстве Пельцера, пришлось всего лишь обратиться в адресный стол, где за соответствующую небольшую мзду авт. получил нужную справку. Первой свидетельнице жизни Лени того периода, госпоже Лиане Хёльтхоне, руководившей приемочной бригадой, уже минуло семьдесят лет, теперь она была владелицей фирмы «Цветы» с четырьмя магазинами. Жила Хёльтхоне в необычайно красивом маленьком коттедже, в пригороде, почти на лоне природы: четыре комнаты, кухня, холл, две ванны; дом был обставлен с безукоризненным вкусом, обои подобраны в тон мебели. Кроме того, Хёльтхоно почти задыхалась от книг, так что интерьер у нее был самый изысканный. Хёльтхоне производила впечатление женщины практичной, но держалась приветливо; никто не узнал бы в этой хрупкой красивой старушке с серебрян-ными, тщательно уложенными волосами маленькую коренастую женщину со строгим выражением лица, повязанную платком, то есть женщину, которая была изображена на групповом портрете, снятом по случаю юбилея пельцеровского заведения в 1944 году; фотографию показал авт. сам владелец этого заведения. Теперь же семидесятилетняя красивая старушка достойно и сдержанно играла роль хозяйки дома, ее серьги из хрупкого серебряного кружева, внутри которых дрожала коралловая бусинка, находились в беспрестанном движении, так же как и карие глаза, еще совсем не выцветшие. И все это как бы мелькало перед взором авт.: беспокойно трепетали сережки, в сережках трепетали коралловые бусинки, трепетало все лицо госпожи X., а на нем трепетали глаза. Макияж был старательно нанесен, даже морщинистая кожа на шее и на кистях рук казалась уснащенной косметическими снадобьями; и при том никому не пришло бы в голову сказать, что госпожа X. скрывает свой возраст. На столе появился чай, птифуры, сигареты в серебряном портсигаре, зажженная свеча, спичечница ручной раскраски, на которой была изображена небесная сфера всего лишь с одиннадцатью знаками Зодиака, двенадцатый знак – большой стилизованный Стрелец – красовался посередине; вся сфера была голубая, только Стрелец – розовый, очевидно, госпожа X. родилась под знаком Стрельца; портьеры у X. были блекло-розовые, мебель светло-коричневая, орех, ковры белые, в простенках между книгами висели гравюры с видами Рейна, искусно от руки раскрашенные; всего там было шесть-семь гравюр (за абсолютную точность авт. не ручается), каждая гравюра была приблизительно шесть на четыре сантиметра, не больше; все выполнено тщательно, одним словом, ювелирная работа; на гравюрах были изображены: Бонн – вид из Бейля, Кёльн – вид из Дейца, Цонс – вид с правого берега Рейна, примерно между Урденбахом и Баумбергом, Обер Винтер Боппард, Реес. Авт. припоминает также, что он видел гравюру с изображением Ксантена, который художник приблизил к Рейну немного больше, чем это допускает географическая добросовестность; исходя из этого, он заключает, что гравюр было не шесть, а семь. «Да, да, – сказала госпожа Хёльтхоне, протягивая авт. серебряный портсигар с таким выражением лица, которое давало основание предположить, будто она ждала отказа (но авт. не доставил ей этого удовольствия и заметил, что чело ее чуть-чуть омрачилось). – Да, да, вы совершенно правы, здесь одни только левобережные виды. – Не дав авт. продемонстрировать свою сообразительность, наблюдательность и аналитические способности (Авт.), она продолжала. – Да, я была и есть сепаратистка, и не только, так сказать, в душе. Пятнадцатого ноября двадцать третьего года меня ранили под Эгидинбергом, и не на той стороне, которой досталась вся слава, а на бесславной, хотя сама я до сих пор считаю ее стороной славы. Никто никогда не докажет мне, что мой край принадлежит Пруссии или что он принадлежал ей раньше, принадлежал так называемой империи, созданной Пруссией. Я и сегодня сепаратистка; только я выступаю не за французскую, а за немецкую Рейнскую область. Рейн – естественная граница этой области, и, разумеется, к ней принадлежат Эльзас и Лотарингия, а соседка этой области – Франция, конечно,
Франция не шовинистическая, а республиканская. Ну пот, в двадцать третьем я бежала во Францию, там меня выходили, а потом, в двадцать четвертом, мне пришлось вновь перебраться в Германию, но уже под чужим именем, с чужим паспортом. Ну, а в тридцать третьем вообще было спокойнее жить под фамилией Хёльтхоне, только бы не называться Эллой Маркс. Уезжать во второй раз я не захотела, не захотела эмигрировать. И знаете почему? Я люблю этот край, люблю людей, которые в нем живут; просто они попали в скверную историю… И можете теперь сколько угодно цитировать Гегеля (авт. не собирался цитировать Гегеля! – Авт.) и говорить, что в скверную историю нельзя попасть ни с того ни с сего. В тридцать третьем я решила, что самое разумное – прикрыть мое дело, хотя оно шло хорошо. Я была архитектором-садоводом, и вот я просто объявила себя банкротом, это оказалось, впрочем, довольно трудно, так как моя контора процветала. Потом началась история с установлением национальности предков, щекотливая и опасная; но у меня во Франции еще сохранились друзья. Там они все и устроили. Подлинная Лиана Хёльтхоне в двадцать четвертом умерла в парижском публичном доме, вместо этого записали, что умерла Элла Маркс из Саарлуиса. Всю волынку со сбором документов проделал один парижский адвокат, у которого, в свою очередь, был знакомый в посольстве. Но, несмотря на сугубую секретность, в один прекрасный день из какой-то глухой дыры под Оснабрюком пришло письмо – некий Эрхард Хёльтхоне предлагал своей Лиане «простить ее»; «Приезжай поскорей на родину, – писал он, – я помогу тебе устроить жизнь». До той поры, пока не были собраны все справки о дедах и прадедах, нам пришлось ждать, а потом мы «умертвили» эту самую Хёльтхоне в Париже, что не помешало ей жить в Германии и работать в садоводстве. Авантюра удалась. Можно было существовать почти спокойно, но не стопроцентно спокойно. Поэтому мне и показалось самым правильным пересидеть трудные времена у такого явного нациста. каким был Пельцер».
Чай оказался отличный, в три раза крепче, чем у монахинь, птифуры – превосходные, но авт. уже в третий раз залез в серебряный портсигар, хотя пепельница величиной с ореховую скорлупку навряд ли могла вместить пепел от трех сигарет, не считая трех окурков. Несомненно одно: госпожа Хёльтхоне была женщина интеллигентная и умеренная, авт. не оспаривал ее сепаратистских взглядов, да и не хотел их оспаривать, поэтому ему кажется, что неумеренность в курении и в питье чая (уже третья чашка!) не отразилась на хорошем отношении хозяйки к его особе. «Сами понимаете, я все время дрожала, хотя объективно на это вроде и не было оснований, родственники Лианы так и не объявились, но у Пельцера могли устроить строгую ревизию или специальную проверку служащих; к тому же у него засел этот проклятый нацист Кремп и еще Ванфт. А Цевен, с которой я и вовсе работала за одним столом, до тридцать третьего голосовала за Немецкую национальную партию. У Пельцера нюх был феноменальный, он наверняка чуял, что со мной не все в порядке. Позже, когда он совсем обнаглел и стал довольно открыто спекулировать цветами, я испугалась и подумала, что опасность теперь уже исходит не от меня. Я могу попасться из-за него. И я решила уволиться, но тут он как-то странно посмотрел на меня и сказал: «Вы хотите уволиться? Разве вы это можете себе позволить?» Уверена, что он ничего не знал толком, но нюх не подвел его и здесь… Я начала нервничать и взяла обратно заявление об уходе. Он-то, конечно, понял, что я разнервничалась не на шутку и что у меня есть на то веские основания; с тех пор при каждом удобном случае Пельцер произносил мое имя таким тоном, словно оно было фальшивое. Ну, а про Кремер он, конечно, все знал; знал, что муж у нее был коммунистом и что его убили в концлагере. Насчет Пфейфер он тоже кое-что пронюхал и, кроме того, напал на верный след, в то время как мы лишь строили предположения. Довольно ясно было, что Лени и Борис Львович симпатизируют друг другу; уже одно это было весьма опасно. Но это… Нет, я не ожидала, что они окажутся такими смельчаками! Между прочим, Пельцер доказал свое безошибочное чутье и в сорок пятом, когда он сразу же начал называть цветы «flowers»; с венками, правда, вышло не так удачно, он называл их «circles» [23] , и долгое время американцы думали, что он говорит с ними о тайных кружках».
23
Circle – круг, группа (англ.).
Пауза. Краткая. Во время паузы авт. с трудом засунул в серебряную скорлупу пепельницы бренные останки третьей сигареты. Потом он задал несколько вопросов и с удовлетворением отметил, что в безукоризненных рядах книг, занимавших целую стену, выделялись переплеты с именами: Пруста, Стендаля, Толстого и Кафки, они были явно потрепанные, не грязные, не захватанные руками, а просто потрепанные, как любимое старое платье, которое без конца стирают и подштопывают.
«Ну да, я люблю читать, особенно уже много раз читанные книги. Пруста я открыла для себя уже в двадцать девятом в переводах Бенжамина… А теперь вернемся к Лени. Разумеется, это была замечательная девочка, повторяю, девочка; теперь ей уже, наверное, под пятьдесят; правда, особенно теплые отношения у нас с ней никак не устанавливались ни во время войны, ни после… Я не говорю, что она была человеком холодным, просто она вела себя очень тихо и молчаливо, хотя и приветливо… Да, она вела себя молчаливо и была упрямая… Но не прошло и полугода, как ее перестали называть «дамой»; дело в том, что когда Лени к нам поступила, ей дали такое же прозвище, как и мне; о нас говорили – «эти дамы». Но уже через полгода она перестала быть «дамой». «Дама» осталась только одна. Моя милость… Удивительное дело, лишь много времени спустя до меня дошло, почему Лени казалась такой странной, я бы даже сказала – непонятной. Она обладала психологией пролетария, в этом я совершенно уверена; у нее было, например, типично пролетарское отношение к деньгам, к времени и так далее. Она могла пойти далеко, но не хотела никуда идти. И это происходило не из-за недостатка чувства ответственности и не из-за неспособности нести на себе груз ответственности. Она даже умела проводить очень сложные операции и доказала это блестяще. Роман ее с Борисом Львовичем длился почти полтора года, и никто, ни одна живая душа не подозревала об этом; никто не поймал их с поличным, ни его, ни ее. И притом, скажу вам, эта Ванфт, и эта Шелф, и пошляк Кремп были настоящие аргусы, они не спускали с них глаз. Иногда мне даже становилось не по себе, и я думала: если между ними все же что-то есть, то помилуй их бог! Опаснее всего было вначале, когда они по чисто техническим причинам не могли оставаться вдвоем. Временами я вообще сомневалась во всей этой истории; я думала: пошла бы она на все, если бы знала, чем рискует? Она была, кстати, довольно наивная и, повторяю снова, совершенно равнодушна и к деньгам и к собственности вообще. Мы зарабатывали от двадцати пяти до сорока марок в неделю – в зависимости от надбавок и сверхурочных, потом Пельцер начал выплачивать нам «штучную премию» так он это называл: за каждый венок он платил еще по двадцать пфеннигов, которые распределялись между всеми, таким образом, набегало еще несколько марок. Но у Лени только на кофе еженедельно уходило не меньше двух недельных получек; ничем хорошим это не могло кончиться, хотя в ту пору она еще получала квартирную плату от жильцов, дом принадлежал ей. Иногда мне казалось и до сих пор кажется, что эта девушка была своего рода феноменом. Никто не знал точно, какая она – очень глубокая или очень поверхностная; конечно, я понимаю, что противоречу себе, но мне думается, будто и то и другое правильно – она была очень глубокая и очень поверхностная, только одно про нее нельзя было сказать и сейчас не скажешь – она не была вертихвосткой. Нет. Не была.
В сорок пятом мне так и не выплатили компенсацию, было не ясно, в каком качестве я скрывалась: как сепаратистка или как еврейка. Как сепаратистке мне, разумеется… не собирались возмещать убытки, а как еврейке… Попробуй докажи, что ты обанкротилась нарочно, хотела отвлечь от себя внимание. Я получила всего-навсего лицензию – разрешение открыть садоводство и цветочный магазин, и то благодаря протекции одного приятеля, который служил во французской армии. И сразу в конце того же сорок пятого я пригласила к себе на работу Лени, и у нее уже был тогда ребенок и жилось ей погано. Она проработала у меня двадцать четыре года, до семидесятого. Как вы думаете, сколько раз я предлагала ей возглавить один из филиалов, сколько раз предлагала участие в прибылях? Десять, двадцать раз? Нет. Раз тридцать, а то и больше. И уж, во всяком случае, она могла бы стоять за прилавком красиво одетая. Но Лени предпочитала торчать в холодной задней комнатке в рабочем халате и плести венки или составлять букеты. Она была лишена честолюбия, не хотела идти дальше, подниматься выше. Ни капли честолюбия! Иногда мне казалось, что Лени мечтательница. И, как говорится, «с приветом», но она была очень, очень милая. И притом довольно избалованная. Здесь я тоже усматриваю ее пролетарский характер. Работая у Пельцера простой работницей и получая максимум пятьдесят марок, она, знаете ли, не взирая на войну, держала свою старую прислугу… И, знаете ли, та ежедневно пекла ей свежие булочки; клянусь вам, иногда у меня просто слюнки текли; да, я была «дамой» с ног до головы, но и то с трудом сдерживалась, чтобы не сказать: «Детка, дайте и мне откусить разок, дайте, пожалуйста, откусить и мне…» И она дала бы мне откусить, будьте уверены. Как жаль, что я ее ни разу не попросила… А теперь она спокойно может попросить у меня денег, ведь ей опять живется погано… Но, знаете ли, у Лени есть еще одна отличительная черта – гордость. Она гордая, как принцесса из сказки… Что же касается ее чисто профессиональных данных, то их сильно переоценивают. Конечно, она была ловкой и способной работницей, но, на мой вкус, в ее венках и букетах было слишком много филиграни, слишком много изысков. Она занималась вышиванием, а я предпочитаю крупную красивую вязку; несомненно, из Лени вышел бы прекрасный ювелир – золотых или серебряных дел мастер, но когда речь идет о цветах – я знаю, вы удивитесь, – когда речь идет о цветах, нужна совсем другая хватка, более крепкая и мужественная рука. Ну, а этого у нее не было; конечно, в ее работе чувствовалась смелость, но дерзости в ней не ощущалось. Правда, она не прошла никакой школы, и, если это учесть, успехи ее были поразительны, ведь она одолела нашу премудрость очень быстро».