Холмы России
Шрифт:
Павел, запахнувшись в плащ, быстро шел к фиолетовой мгле, и чем дальше уходил по запутанной вьюнками стерне, тем невыносимее была жалость к отцу. Шел в безмолвный провал за рекой. Там началась эта война, а будто обманула: далеко на воде золотились огни и было тихо.
* * *
Антон Романович в сторожке своей, у окна, в кресле сидел. Все чего-то в дремоту клонило. Тучи непогодой тянулись. Сыпанет дождь по крыше, какая-то черепичка прозвенит: видать, сильно каленная, тонкая, а капли как горох.
С севера перелетали птицы, мигало небо стаями.
Скудело солнце, и чудились в дреме жнива жаркие, горлачи у копен. Стрекочет зной. Глубинная даль выстлана облаками-вьются дымком в хрустале. Яра память минувшей молодостью: туда и клонит седую голову.
Глухая пора с дерева лет уже осыпает листья.
Немцы перед теми жнивами стоят, и Пашенька там побывал, прах усадьбы в тряпице принес - не бриллианты. Вдруг в минуту какую-то махнули - так и качнулась та ночь. Унес кто-то в темное поле. Уже и нет дремоты! Не мужик в лаптях или дворовая баба босая - не прятать схватили и любоваться. Где-нибудь далеко богатым плантатором ходит вор.
"Не найти, Пашенька. Зря смутил. Но кто, кто?"
Про бриллианты знали он и брат. Хранили в тайном местечке. Берегли для больших новых дел, да и плохих перемен побаивались. Гремела кандалами Сибирь острожная. Там и дворяне в рудах пеклись за мысли крамольные, с виду умные, ученые. Да не делить же землю и бриллианты с мужиками. Только силой, резней и мятежами, разинщиной. Вот и думай, смотри, у других не спишешь: своя география, своя история. Да по воле и все-то канет: не вишневыми садами, сарафанами и песнями - немецкое, французкое, английское заводские, фабричные и торговые престолы ставило.
Цвел голубой ленок на ловягинских полях, стелили его по росам бабы с мокрыми подолами. Дорогое полотно выходило, а по цене не удержалось, когда цветастыми волнами раскатился по прилавкам ситец. Закрыли Ловягины фабрику каторжную. Для проезжих стойку трактирную с заграничным граммофоном поставили. По дворам скупали холсты на похоронные покровы: на лавке в Москве сменили вывеску.
Глядеть, богато жили, а дело вязло. Подхлестнуть бы: упряжку выбирали сноровисто, не спешили.
Давней дорогой и разговором с братом погорячился.
На собрание в Москву ехал Викентий - дельцов послушать. Провожал его Антон Романович. Ехали в пролетке с брезентовым верхом. Подхлестывал коня Астанька Желавин,посвистывал.
– За океан. Там начало,- сказал Антон Романович.
– Далековато.
– Волк округой ходит.
– А наше?- спросил Викентий.
– Один был распят, другой проклят.
– Высоко взял,- усмехнулся брат.
– И сюда вкоренимся из безопасного.
– А кому землей владеть?
– Оттуда и сюда достанем.
– На побегушках за свое. Нет! Сила нужна. Кулак, чтоб наше, свое утвердил. Вскормить, вспоить. Неужели Россия не родила спасителя?
На станций, в ожидании поезда, походили по откосной тропе. Желавин упряжь ладил - обратно ехать.
– Наши разговоры слышит,- заметил Антон Романович.
– Наше и жрет. Зубы крепкие, язык держит.
– С живота распоясываются.
– Ас поста дорываются, Антоша. Сторожи тут.
Ехал в усадьбу с Астафием. Тот сидел на облучке.
В рубаху его со спины впивались оводни. Поводил плечами, и они взлетали и снова липли к нему.
– Почему, Астафий, к тебе оводнн липнут, а ко мне нет?- спросил Антон Романович.
– А потому, что отродие это приучено к кровушке из мужицкого пота.
– Почему из пота?
– Мужицкий пот с чего? От работы. И если мужику оводней от себя гонять, то и работы не будет. Без куска хлеба скорее помрет, чем от оводня.
Молод Желавин, но уже хмуринка в глазах: думается, не к добру, как разгорится. Полосы света из-за деревьев замахали по его картузу. Картуз суконный вырыжел.
"Не спешит к обнове,- заметил Антон Романович.- Значит, главное не ручейком играет, а омутком стоит".
Дорога в низину вкривилась. Пролетка опустилась в прохладу и хаос чащобный, в котором деревья нищие будто бы кричали и молили небо о спасении. По и свет не спасет. Деревья, вырастая, проваливались под тяжестью в заболоченное. Не свое взяла земля. Здесь пожар благо. Гарь лугом зацветет.
Желавин сидел неподвижно и только рукой шевельнул - наган достал.
– У нас же тихо,- сказал Антон Романович.
– Очень уж тихо. В ушах звенит, а вроде как и на самом деле звенит, будто едет кто-то, а не показывается.
За бугорком, за бугорком.
"Распоясался мужик,- подумал Антон Романович.- Дела плохи".
– А если в ухо тебе, чтоб загудело? Да в бугорок.
Желавин повернулся, отблеск нагана полыхнул по глазам.
– Всякий может!
– Хватит, хватит,-забоялся в темном лесочке Антон Романович.
– На дело намекаю. А вы меня в ухо, барин. Вот и слухи. Я же не могу сказать, что все разговорами и распугаете. А примечайте.
– Что ж такое?
– Вы - в ухо, а за язык - в болото. Вот у меня какая жизнь.
В ту же ночь Антон Романович проснулся от стука в окно Подошел. К стеклу белое что-то будто прилипло и отстало. Под лавку упал барин, к стенке от страха прижался.
– Астафий!- закричал.
– Я тут,- ответил под окном голос.- Кто-то подходил. Вторую ночь, барин. Следы вон.
В сад выскочил барин. Чуть перед тайным местечком на колени не упал. Да свернул круто.
Время быстрый совет подсказало: бежать! Да армяк с телеги взмахнулся. В один миг кто-то миллионщиком стал а они нищими, бродягами и разбрелись.
"Нет, не Желавин,-подумал Антон Романович,- Бестия далеко бы умчал".
Вертелся на коне плантатор в техасской шляпе, с хлыстом, а лицо не показывает.
Рябили в небе летящие птицы. Отставших, обессиленных поднимало, забрасывало ветром от стаи, выше, выше заносило, ломало. Встрявшие в траве перья мокли, черные с синевой, серые и совсем маленькие, голубые.
Что же случилось, что под осень покидают гнезда, летят от берез к пальмам и снова к березам-к весеннему плачу родному? Видать, когда-то с землею стронулись к северу гнезда, а может, и поубавилось дровец в солнечной топке, что уж и не прогревает углы, замораживает? Вот и летят от гнезд к теплой се