Хорошие солдаты
Шрифт:
Стефани Козларич в конце концов эту газету достала, но пока что ей было не до газеты.
— Хорошо, в следующий раз куплю блинчики «Джунгли», — сказала она Алли, уже восьмилетней, которой надоели вафли «Эгго». — Хочешь еще сиропа? — спросила она Джейкоба, уже шестилетнего. — Ты собираешься завтракать, а? — спросила она Гаррета, уже четырехлетнего, который бегал по дому в футболке и трусах и кричал:
— Я не могу остановиться!
В раковине до сих пор лежали остатки пиццы от вчерашнего ужина. На разделочном столе — карточки для обучения чтению и счету. Повсюду — детали «Лего». Стефани открыла холодильник, оттуда вывалился пакет с апельсиновым соком, и вафли «Эгго» почему-то посыпались после этого из коробки и заскользили по полу.
— Вафельный снегопад! — завопил Джейкоб, а Стефани, которой после отъезда мужа в Ирак исполнилось сорок, бросилась их подбирать.
Это был дом солдата в подлинном его виде — дом, каким он бывает, когда солдат не смотрит с веранды на грозу, не делает предложение, не вырубается на диване, не покупает пикап, а воюет в Ираке. Дом, каким он был не в те восемнадцать дней, на которые Козларич приехал в отпуск, а в те четыреста дней, что он отсутствовал.
Это были коробки с рождественскими украшениями, которые Стефани стащила с чердака, — теперь все это надо было развешивать. Это был растущий слой льда на тротуаре и ступеньках, и куда, черт возьми, запропастился большой пакет с антигололедным реагентом, который они купили в прошлом году? Это было мигающее электричество во время бури, и где, спрашивается, пальчиковые батарейки для фонарика на случай, если света совсем не будет? Большие батарейки — вот они. Мизинчиковые — вот они. Но где пальчиковые? Фотография Ральфа в рамочке, стоявшая на холодильнике, тоже нуждалась в батарейках, чтобы питать датчик движения, подключенный к запоминающему устройству, на которое он, чтобы дети не забывали голос отца, записал обращенные к ним слова. «Привет. Что ты тут делаешь? А я тебя ви-и-ижу», — произнес он под запись, стараясь, чтобы звучало посмешнее. Стефани сказала, что первоначальное обращение к детям, где Ральф говорил, как он по ним скучает, пожалуй, слишком печальное. И датчик делал свое дело. Козларич вылетел в Ирак, дети, проводив его, вернулись домой, вошли в кухню и услышали его голос: «А я тебя ви-и-ижу». Вышли и еще раз вошли. «А я тебя ви-и-ижу». Проснулись на следующее утро и отправились в кухню завтракать. «А я тебя ви-и-ижу». И так каждый раз каждое утро. Входит Стефани выпить кофе: «А я тебя ви-и-ижу». Идет наверх одеться и возвращается в кухню: «А я тебя ви-и-ижу». Идет за почтой, потом обратно: «А я тебя ви-и-ижу». Она начала пригибаться, входя в кухню. И все равно: «А я тебя ви-и-ижу». Что она могла сделать? Она не могла поставить фотографию вверх ногами. Не могла ни вынуть батарейки, ни прикрыть датчик: что бы она ни сделала, это выглядело бы как неуважение к обстоятельствам, из-за которых была куплена рамка и записан текст. «А я тебя ви-и-ижу». «А я тебя ви-и-ижу». «А я тебя ви-и-ижу». «А я тебя ви-и-ижу». Однажды батарейки кончились, и она собиралась их заменить, собиралась, но вот уже прошли месяцы, и там, вероятно, так или иначе, нужны пальчиковые, а их, если они найдутся, лучше вставить в фонарик, потому что погода делается все хуже. Упала отломившаяся ветка. «Надо, наверно, переставить машину», — сказала она. Но на улице ужас что творилось. Упала еще одна ветка, еще одна. «Пойду переставлю машину», — сказала она.
Его война, ее война. Разница между этими войнами была огромная, и каждый нес свои тяготы, по существу, в одиночку.
В апреле, сообщая ей о гибели Джея Каджимата, он не стал входить в подробности того, что может сотворить СФЗ с машиной и людьми, а она, отвечая ему, не стала входить в подробности того, как они с детьми красили пасхальные яйца.
В июле, когда 2-16 подвергался атакам по нескольку раз в день, она не стала распространяться о своей собственной драме: она возвращалась с детьми из дальней поездки, вдруг сел аккумулятор машины, пришлось «прикуривать» от чужого, они зашли в «Уэндиз», детям срочно понадобилось в уборную, но она не могла заглушить мотор — боялась, что он опять не заведется, а отпустить их одних она тоже не могла…
В сентябре она не стала распространяться о разговоре с женой полковника, которая, подойдя к ней, спросила: «Как ваши дела?» — «Хорошо», — ответила она. «Вы уверены?» — «Да». — «Вы уверены?» — «Да, у меня все в порядке». — «Нет, у вас не все в порядке. Не все». Разговор был бы неприятным в любом случае, но важно было еще, где он произошел: на поминальной службе по трем погибшим солдатам.
— И что я должна была отвечать? — спросила она сейчас, сидя у себя в кухне. — Что устала быть одинокой матерью? Что устала от пустой постели? Так я должна была ответить? Что это не жизнь, а дерьмо?
Подобные вещи она держала при себе. Она не собиралась ни говорить такое жене полковника, ни писать такое Ральфу, которому — она была уверена — она нужна была в бодром состоянии.
«С днем рожденья, ча-ча-ча», — пели дети, и она совершенно не собиралась сообщать ему, каких усилий стоила запись этого ролика: мальчики предпочитали смотреть телевизор или играть с друзьями, никто рта не хотел открыть, и ей пришлось шепотом командовать детьми и суфлировать.
«Привет, любимый! Ну-ка, угадай с трех раз, кто тебя любит? Я + А + Дж + Г, вот кто!!!!! Надеюсь, тебе понравились фотки, которые я раньше послала… у нас такая буря — ух!» — начала она электронное письмо поздним вечером 11 декабря, уложив детей спать.
Она ничего не написала про упавшую ветку, которая чуть не повредила машину, про то, как она молотком и ножом колола лед на тротуаре, потому что реагент так и не нашла, про то, что, посылая фотографии, переживала, что не внесла в дом на зиму садовый шланг и он это заметит.
Она не написала ему, что перед тем, как она смогла сесть за это письмо, ночь состояла из шагов, кашля, шума спускаемой воды в уборной и голоса усталой матери, пытавшейся успокоить напуганных мальчиков: «Приятных снов, мои красавцы, мои храбрецы».
Она спустилась вниз. Посмотрела на безмолвную фотографию, стоявшую на холодильнике. На муже была белая рубашка. На всей семье, когда они ходили в «Сирс» фотографироваться, были белые рубашки. Это было перед самым отъездом. Сейчас, спустя почти одиннадцать месяцев, она, конечно, скучала по нему, но к этому дело не сводилось.
— Я думаю, это обида. Глубокая личная обида. Негодование. На то, что это будет пятнадцать месяцев. На то, что я ращу детей одна. Что я должна справляться с жизнью в одиночку, — сказала она. — Ненавижу эту войну за то, что она сделала с моей жизнью.
Этого она тоже ему не писала. В ее электронном письме, где ничто, кроме времени отправки — 0.44 ночи, не указывало на ее усталость, говорилось дальше: «Школы завтра опять закрыты. Выпало еще больше осадков, так что мы, пожалуй, махнем на ледяную горку и всласть покатаемся! УХ! Помчимся во весь опор! Чем не способ приобщить детей к экстремальным видам спорта?! Я так ждала этой возможности выплеснуть адреналин!! Ха-ха! Я, конечно, понимаю, что без тебя это будет далеко не так весело, но что касается адреналина — я думаю, мы найдем случай вместе выплеснуть его в январе!!!»
На январь приходилась большая часть его отпуска. Он должен был вылететь из Багдада через шестнадцать дней.
— Меня беспокоит январь, — призналась она. — Каким он приедет?
«Я горжусь тобой! — написала она ему. — Твоя жена Стефани».
И вот пришла его очередь.
Домой.
Его томило нетерпение.
Он вылетел 27 декабря в час ночи. Сначала отправился в Форт-Райли, оттуда с семьей в Орландо, штат Флорида, оттуда опять в Форт-Райли, оттуда в Багдад — но перед этим заехал в Армейский медицинский центр Брука в Сан-Антонио посетить некоторых своих солдат, получивших серьезные ранения. После встречи с семьей это было второе, к чему он готовился, чего он ждал.
Несколько человек из его батальона уже побывали в АМЦБ и вернулись потрясенные. Среди них был специалист Майкл Андерсон, который 4 сентября ехал позади подорванного «хамви», в трех машинах от него. Через месяц, отправившись в отпуск, он поехал в АМЦБ к Данкану Крукстону, одному из двоих выживших солдат в этом «хамви».
— Смотришь, и сердце кровью обливается, — рассказывал потом Андерсон. — Я же помню Крукстона, каким он был. Взрослым парнем. А теперь, честно вам говорю, он выглядел как ребенок. И не скажешь, что взрослый человек. Ног нет. Правой руки нет. Левой кисти нет. Весь перебинтован. В защитных очках. Туловище в сетке какой-то. Не хочется такое говорить, но это жуть была, если честно, увидеть таким своего товарища. Дрянь была просто. Проклятое 4 сентября по новой.
Крукстон был одним из тех, кого хотел повидать Козларич. Всего их там было четырнадцать, включая шестерых, с которыми встретился, приехав в отпуск и проведя несколько часов в АМЦБ, Нейт Шоумен. Один потерял обе ноги ниже колен. Другой потерял глаз. Третий — большой кусок левой ступни. Четвертый — большой кусок правой ступни. Пятый — правую руку ниже локтя. Шестой — правую кисть. Они сидели в кафетерии за ланчем, и в какой-то момент кто-то помянул Козларича.
— Не хочу больше видеть этого мудака, — сказал один из солдат.