Христов подарок. Рождественские истории для детей и взрослых
Шрифт:
Но нет, Боже мой, нет! Чашка весов, на которую Терентий Вовчок накладывал краденое сено, как-то зашаталась… Еще одна охапка — и… пошла книзу!..
— Ну, вот, — сказал Терентий Вовчок, — вот она и перевесила. — И прибавил: — Ого-го-го!..
А хвост его весь высунулся из кожуха и завертелся, закружился вокруг своего места, как крылья на мельнице, когда дует сильный ветер.
Тогда опять где-то в воздухе протрубили трубы; и задрожал вдруг весь Микола: так страшно ему стало, как никогда еще не бывало в жизни. И некий оглушительный голос, похожий на раскаты летнего грома, во время грозы, произнес:
— Будешь ты, грешник Микола Безбатько, гореть в кипящем смоляном котле… Будешь гореть… Будешь кипеть… Тащите его, кидайте в смоляной котел…
И вот уже его тащат: десятский Охрим и сторож при волостном правлении, хромой Макарка — взяли раба Божьего Миколу Безбатька и тащат, тащат по какому-то длинному темному подземелью, где пахнет сыростью и серой.
Из всех углов высовываются страшные уродливые морды: тот с оторванным ухом, тот с проваленным носом, третий с одним глазом на лбу, у четвертого изо рта торчит один только зуб, да такой огромный и острый, что просто страшно даже смотреть на него… Кривляются, гогочут, показывают свои длинные красные огненные языки.
А впереди уже что-то багровеет, точно там великий вселенский пожар, горят и земля и небо, и такой удушливый жар несется оттуда, как будто тысяча летних солнц соединились и разом все зажглись.
А вот и котел, такой огромный, что не видно другого края его. Под ним бездонная печь, около нее вертятся черти и между ними, должно быть, самый главный, теперь уже совершенно явный черт — Терентий Вовчок, и все они ежеминутно подкладывают в печь дрова. Смердящая смола кипит в котле, из глубины его поднимаются огненно-серные пузыри, выскакивают на поверхность и с треском лопаются. Грешники с обезображенными лицами то ныряют вниз, то опять поднимаются и корчатся, и стонут, и воздевают руки к небу, да ничего из этого не выходит.
Берут и его, Миколу, и подымают над котлом. И видит он, откуда-то издали, точно сквозь стенку, просовывается лицо батюшки, отца Мануила, с длинной русой бородой, и слышится его приятный и такой сахарный голос:
— Стойте! Что же вы делаете? Ведь я же его простил. Я и сено простил ему… Я и суда не хотел. Видит Бог, не хотел. Ведь он хороший работник, а это лукавый попутал его. Да я и опять согласен взять его в работники.
Погодите же, что вы торопитесь? Дело не к спеху! Впереди еще целая вечность. Это дело надо разобрать сначала…
Но его не слушают. Размахнулись им, Миколой, в воздухе десятский Охрим и сторож Макарка — раз, два, три… и бултых в кипящую смолу.
— Господи! Как печет… Как жарит, шкварит!.. Ой, сил моих нет! Не буду больше, не буду… Ой, ой…
— Микола, а Микола! Проснулся, что ли? Да и кричишь же ты как! Откуда только голос такой взялся! Даже детей разбудил. Ну, коли проснулся, так вставай… Вот Господь послал нам… Будем трапезовать…
Что такое? Ведь это же голос Ганны, его жинки. Каким же образом это могло случиться? И где он? Где-то горит свеча. Он подымается, осматривается. Да ведь он же на печке! У себя в хате. Печка-то горячая-прегорячая. Вот его и припекло, да так, что просто терпеть уже больше нельзя.
Он вскакивает, перебирается к краю печки и садится, свесив ноги книзу. Внизу на полу стоит Ганна.
— Ганна? — спрашивает он, еще не веря своим глазам.
— А то кто же? Ганна и есть, твоя жинка.
— А разве я не шарахнулся в прорубь?
— А шарахнулся… Как же нет. Надрызгался пьяный и разум потерял. Ну и шарахнулся…
— А разве я не пошел ко дну? Не судили меня на Страшному Суде? Не бултыхали в кипящую смолу?
— Еще что выдумай! В прорубь-то ты влетел, да, слава Богу, мужички зацепили тебя неводом и вытащили. И в эту минуту ты всякое сознание потерял. Так уж думали, что ты мертвый. Завернули тебя в кожух и принесли в хату… А тут по селу жалость пошла. Народ стал говорить: до чего человека довели. Был Микола непьющий да работник, а нужда скрутила его, а люди и еще того хуже… Ну и жалость пошла… И стал народ жертвовать: кто хлеба принес, кто рыбку, кто того, а кто сего… Соломы целый стожок натаскали. Я и печку затопила, и тебя согрела. И ребятишек покормила, и спать они легли… И знаешь, Микола, даже сам батюшка отец Мануил пришел, на образ крестился и таким тихим и кротким голосом говорил: «Может, говорит, Ганна, и я тут виноват был. Только я не хотел душу его губить, сама знаешь, я даже простил его, и сено ему простил, и суда не хотел… И еще, говорит, тогда он из жалованья своего четыре карбованца недополучил. Конечно, говорит, ему и не следовало, а все же… Так вот, отдай ему. Пускай это будет вам на праздник…» — и дал четыре карбованца, вон там на столе лежат. «А когда Микола, говорит, проснется, скажи ему, что я согласен взять его в работники… Потому что он работник хороший, лучшего и не надо».
Слушал это Микола, как сказку, в голове его еще стоял туман, и он даже не совсем был уверен, что это происходит уже на этом, а не на том свете. И, кроме того, сильно побаливал у него бок, так здорово припекло ему, — не то в смоляном котле, не то на печке.
Слез он с печи и видит: на столе горит свеча и лежит надрезанный хлеб. На тарелке жареная рыба, что-то такое в горшке, прикрытое полотенцем, и даже кутья в мисочке есть.
Провел он ладонью по глазам, окончательно пришел в себя и убедился, что все это происходит тут, на этом свете.
— А знаешь, Ганна, — сказал он, — это хорошо, что батюшка меня в работники берет. Значит, мы еще поправимся. И я тебе скажу, Ганна, хотя мы и бедные с тобою и не везет нам, уж так не везет, как только может не везти двум несчастным людям, — а все-таки на этом свете куда лучше, чем на том… Это уж ты мне поверь.
А когда они сели за стол и начали ужинать, Микола рассказал Ганне всё, что было с ним на том свете.
М. К. Петерс
Страшный пономарь. Святочный рассказ старого семинариста
I
Праздничные отпуски были для нас, семинаристов, большим событием в жизни, особенно для дальних, то есть для тех, которые жили не в губернском городе, где находилась семинария, а в уездных городишках или деревнях.
Отправлялись мы обыкновенно партиями человек в тридцать, а иногда и больше; собирались партии задолго до праздников; набирались они медленно, можно сказать, любовно; спервоначалу брались с разбором ближайшие родственники, потом присоединялись к ним знакомые которого-нибудь из участников партии, и уже перед самыми каникулами, для увеличения количества отправлявшихся, собирались просто «попутчики».
Перед Рожественскими праздниками 1859 года нас собралось едва двадцать человек. Что было тому причиной — наверное теперь не припомню: может быть, многих лишили отпуска, может быть, кто и раньше уехал с приехавшими в город родными, а кто остался у товарища в городе, не захотев пуститься в дальний путь, — одним словом, наш старшой, как ни бился, а и двадцатого-то человека разыскал, что называется, с грехом пополам, почти что накануне самого Сочельника.
Так или иначе, наколотилось нас двадцать человек, да вот, верно, быть греху: во всей нашей партии и половины-то не набралось больших семинаристов — все малыши, из первых классов. А пройти-то нам нужно было верст пятьдесят, то проселочной дорогой через поле, то просекой через лес; то был путь из страшноватых — пошаливали частенько, а деревни, которые и встречались по дороге, отстояли одна от другой так далеко, что в промежутках не только что человека можно было убить, а и всю-то нашу команду укокошить… и никто бы не явился на выручку. Знали мы все, что путь-то небезопасный, но, собираясь в былые времена большими партиями и запасаясь здоровенными дубинами, мы не боялись набега голодных побродяжек, тем более что в большинстве случаев мы были парни здоровые. Кулак великовозрастного семинариста мог положить на месте любого каторжника, а ноги у нас были развиты не хуже, чем у теперешнего велосипедиста-гонщика.
Ну, так вот, за несколько дней до отпуска собирает нас старшой на совещание: как быть и что решить. Собрал-то он не всех, — что ж малыши-то смыслили, — а только тех, кто был в силе и в разуме; таких-то набралось нас семь человек.
— Что же нам, братцы, делать? — спрашивает старшой.
Парень он был сильный, высокий, статный: косая сажень в плечах; волосы — что твоя львиная грива, шапкой на голове торчат!
Голос зычный, звонкий, на клиросе первым басом пел и в дьяконы идти собирался; имя его было Понтий Кандидиевский, но все звали его Понтием Пилатом, на что он каждый раз, добродушно улыбаясь и скаля свои крепкие белые зубы, подносил к самому носу шутника свой увесистый здоровенный кулачище.