Художник Её Высочества
Шрифт:
Тамагочи хоть и ел, и играл, но против прежнего оставался вял и уныл. Степан потребовал яйцо к себе, он знает что делать. Для начала проверил счастливость. Счастливость невысока — одно раскрашенное сердечко из четырех. Потом взялся за воспитание. Играть не стал, а отшлепал, как сидорову козу.
— Ты ж забьёшь его до смерти. Ты не папа, ты свирепый варвар! Передай мне животное. Что, кукушонок, шары по чайнику с таким никудышным папашкой? Помнишь Порт-Артур? Вот тебе за это! Вот! На! На! Получай, япошка, в жопу гармошкой! — истыкав птенца уколами, как дуршлаг, проверил счастливость. По-прежнему: один из четырех. Существо, счастливость которого не изменяется в меньшую сторону после истязаний, нельзя не назвать русскими войсками в Порт-Артуре, или мазохистом.
— Выкинь эту преумаленную личность.
Садисты-родители разлили последнюю водку и выпили. Выпили, как ни странно, за своего монструозного ребенка.
— Тамаго-о-очи какие-то серпоклювые…
Вильчевский повоевал с веками. Нижние ещё ничего, но верхние веки слушались плохо, норовя прилечь на нижние.
— Давай поговорим, к примеру, о… о… Во! О философии. Это тебе ни комар чихнул, ни кот наплакал.
У Степана недоразумение с головой. Он её всё центровал и стабилизировал, стабилизировал и центровал, но голова как-то поворачивалась не в ту плоскость. Проблемы летучих мышей — постоянное опрокидывание головой и нестабильность уровней бытия.
— Кофе?
— Не поможет. Пьяный день календаря. Поздно Стёпик пить «Боржоми» когда почки отказали.
И они, припадая от слабости в коленях, словно совершая реверансы, ушли в город выпить что-нибудь ещё, потом поймать Вильчевскому такси. Но до такси похоронить Тамагочи. Тамагочи, правда, был еще жив и даже выдал на гора очередную кучку какашек, однако родители надеются, что их бехиндер к тому времени сподобится. Ушли оба босиком. Степан понятно почему. А Вильчевский, увидев такой хэппенинг, из чувства солидарности тоже сбросив сандалии, ушёл в носках. По дороге вниз художники говорили о философии.
Почему народ шарахается от философии, как от потдатого милиционера? Даже у праведного попа, проходящего рядом с олицетворением государства, появляется виноватое выражение, будто он спёр пасхальное кадило. Философия лишь объясняет, как устроена жизнь. Вселенной давно бы пришёл кирдык, если бы в любом мгновенье материальной точки не содержалось абсолютно всё. Например, возможность выпить.
Вон даже общественный транспорт надирается до того, что на колесах не стоит, хватается за предметы для минимальной устойчивости. Автобусы ещё ничего — тверезые, речь о криво проезжающем мимо бусе пьяных тролей — тролейбусе.
Они пофилософствовали о том, что вещая вермишель «Книги перемен» — всего лишь перебор реальностей, зачем-то опосредованных фантастическими свойствами. О том, что Конфуций — первый социальный программист китайской государственности: это можно, то нельзя, если ветер дует — трава склоняется. О том, что сей благородный муж — прямо культпросветработник, если смотреть с точки зрения кульпросветработника. Но, конечно, не в критическом плане, а просто удивлялись, как медленно человеческая мысль обрастает мясом. О том, как понимать детерминированное несоответствие по поводу круглых волн от бросаемых в воду квадратных кирпичей. О том, что определение Дао как-то несколько расплывчато: совершенное — есть ускользающее, ускользающее — удаляющееся, удаляющееся — возвращающееся. Одинаковость — вот, понимаешь ли, глубина загадочности. Как оно беззвучно! И предлагали способ конкретизации подозрительных предикатов. Метод их был до удивительного практичен. Немыслимого невидимого нерожденного непроявленного неизменяемого безначального бесконечного Брахмана необходимо соотнести с основной эрогенной зоной философов — тамабукой. Но лучше соотнести с зонами филосовок. То есть, со слизистой поверхностью губ, кончиком языка, затылочной частью головы, сосками, областью пупка, внутренней поверхностью бедер, ягодицами, областью заднего… и так далее. После чего высшая объективная реальность, безличное духовное начало мира переменило бы трансцендентное естество на имманентное. И монахам, соответственно, удобнее молиться, и половой вопрос конструктивно бы оформлялся. Заодно побранили Пифагора, который, несмотря на то, что доказал теорему о равнобедренных треугольниках, тем не менее был реакционер, консерватор и тамабука, каких поискать. Известно, что сей как бы отстраненный философ-душка, одетый в штаны, на все стороны равные, являлся организатором своего рода италийского Ку-клукс-клана с железной дисциплиной и иерархией. Также подвергли сомнению пифагорово авторство вышеупомянутой теоремы. В традициях того времени было подписывать коллективный труд именем отца-основателя. Художникам обидно за подлинного, канувшего в Лету, автора теоремы, отсутствоющего в собственных ботинках, ибо пифагорейскую школу основал тот же гадкий Пифагор.
Потом заговорили о Пикассо. Но не ругательно. Пикассо хоть и тырил подряд у всех художников идеи, но воплощал эфирные пока идейки в такие совершенные формы, что не жалко такого воровства. И Степан, и Иван — оба за испанца. Не за полоротых же художничков. Полоротый художничек, скажем, заявляет за абсентом, то бишь полынной водкой, о том, что он давно формирует концепцию такую-то и скоро будет писать всамаделишную нетленку, которая его, козе парижской понятно, прославит. А Пикассо в это время делает вид, что держится за чью-нибудь женскую талию. Тут же ночью картинку по этой концепции делает настолько возможно спешно, насколько нетороплива его полная фамилия — Пабло Диего Хосе Франсиско де Паула Хуан (что по-русски — Иван) Непомукено Криспин Криспиано де ла Сантисима Тринидад Руиз и Пикассо — и на батарею, сушить ускоренными темпами. Через пару дней картина на выставке. Полоротый же художничек, окуклившись после похмелья, видит свою идею на чужом холсте и думает: «Вот гадство! Покажи, как я умею! Оказывается, хорошая мысль имеет свойство появляться в головах сразу двух человек. Может быть, даже у трех. Ужас! Терриблеман!». Это если художник полоротый. Но если из породы зубров, таких как Брак, Пикассо делал так. Схватив суть идеи, он говорил: «Ой, братцы-коротыши, эвона до чего я дошёл — вспучило! Пойду-ка посижу-подумаю». А сам бочком-бочком — и в мастерскую. Пили-то всегда в ближайшем кабаке, чего ноги бить, абсент везде имеется (Так ведь, Ваня? — Ура Севастополю! Один Сева и сто Полей в городе-герое. Севаоборот ста полей. Поль Робсон, Пол Маккартни… Нет целый он. Нет маккартизму! Жан-Поль Бельмондо. Что там у Жана- вelle, итальянское прекрасно?). Так вот, когда срочно, Пикассо делал воплощение идеи в быстрой технике: темпера, гуашь, чернила, карандаш, недопитое бордоское в пепельнице. Для скоростного варианта Пикассо имел специальный фен. Специальный — потому что сушил не пошлые волосы, а графические шедевры. Через часик возвращался в тусовку, будто не выпадал из неё. И Модильяни, и Ривера, и Брак — кричат: «С облегченьицем, Пабло!», а он им на полном серьёзе отвечает: «Ой, спасибо, братцы, так уж облегчился!». А главное, облегчил другую голову. После абсента по традиции через мастерские товарищей по цепочке двигаются. Доходит до Пабло — злополучный художник из зубров видит свою реализованную идею (Мама мия! Мимо мая, и июня заодно!), скрежещет зубами, — а что теперь делать? Поздно! И идёт пить дальше. Разговор у сибирских художников, временно проживающих в Москве, вовсе не про то, как гении тырят идеи — Пикассо своего налопатил столько, что примкнутого не видно в массе, — а про то, что настоящему художнику всё интересно. Всё превращается в искусство, к чему художник ни прикоснется (Правда же, Степка? — Екарный бабай, Ванька. Шала-лула!). Объект из выдавленных тюбиков краски Армана превращается в диван, фекалии Дали — в золотое тело, усыпанное бриллиантами, рубинами и изумрудами, а седло от велосипеда с рулем — в голову быка, поражающую свой характерностью и силой (Кто это сделал, Ваня? — Да уж не бурмулюка!). Само собой, сделано художником, которого периодически пучило под тополями на Монмартрском холме. (Сева с тополями — семьянин. Какая коза валдайская тополь Севасом обозвала?! Путаница какая-то. Если Сева — семьянин, почему на множество Нин целых семь Я? Сева же единственный в семье Нинок?) Могли бы остальные художники и сами, если неудобно передавать публично, по почте пересылать Пабло свои идеи. А то приходилось первому гению искусства двадцатого века таскать с собой табуретку, чтобы подглядывать в окна мастерских, когда периодически переставали за абсентом говорить о концепциях, а переходили на девочек (Женщины приходят и уходят, а художники остаются. Правда же, Стёпча?)
Ху дожнички! Все дети как дети. Из маминого живота в капусту переползают или в гнездо аиста. Эти же неизвестно с каких распродаж.
Вечерний воздух художников слегка отрезвил. Но ненадолго. Они тут же, обнаружив барную стойку, врезали по стаканчику. Непонятно для чего взявшись читать меню, Вильчевский, показывая барменше с усами, ткнул пальцем в водку. Водка оказалась для девочек, фруктовой, и не добирала даже двадцати градусов. Чуть не извергнув всё в знак протеста за барную стойку, они, обиженные, покинули негостеприимное заведение, хлопнув дверью так, что в Италии, наверное, завалилась пизанская башня, и сразу же случайно наткнулись на рюмочную. Простая, как воровство теоремы Пифагором, рюмочная предоставила в их распоряжение по сто грамм настоящей огненной воды, не опозоренной персиковыми добавками. Выпив взаправдешней водки, они внезапно, в пароксизме благонравия, оставили рюмочную и инклюзивно подиспутировали у фонтанов ещё о умопостигаемой сущности, выраженной таким понятием идеалистической философии, как ноумен. Что называется, интеллектуально посозерцали «вещь в себе». Причем, Вильчевский не согласился со Степаном в определении совокупаемого интелегибельного мира. Степан утверждал, что всё-таки перед ними важнейший спекулятивный атрибут неоплатонических традиций, а Вильчевский просто не согласился. Он не обосновал несогласие, а заявил, что знает один иероглиф, и предложил писать его в столбик, по-корейски. Это он обосновал. Во-первых, руки всегда заняты делом, во-вторых, глаза растягивает. У Вильчевского нашёлся в кармане фломастер, а так как корейский иероглиф он к тому времени уже забыл, дружки, высокомыслием своим безмерно славные, написали на стене сочиненный тут же стишок: «Несмотря на снег и влагу, помогая друг другУ, мы ходили по барАм (повидали много дам) (с усЮм), пихты-ели все в снегу, гнутся-стонут на ветру (после гадя на бегу)». Диспут, предшествующий написанию стиха, проходил в довольно усеченной форме. Имеется в виду не содержание, а формулировки. Философские материи к тому времени можно было излагать на пальцах, додрыгивая изящные движения. Вполне возможно, на пальцах получилось бы ёмче. Чувствуя это, Степану плеснула в голову мыслишка — освежиться. Ввиду того что кофейные принадлежности остались наверху, пришлось ограничиться окунанием голов в фонтан. Если на 2 глаза приходится 1 нос — это долг гражданина, когда на 1 глаз приходится 2 носа — это эгоцентризм художника. А уши отражённые в воде выпученному глазу — расковыченная антиобщественная распущенность.
Последнее, что они придумали перед похоронами, импульсивно направляемые смутными воспоминанием о телевизионных новостях, это зашли на круглосуточный телеграф и послали телеграмму. Возник спор чью фамилию записать. Вильчевский с сожалением отметил, что всю его сознательную, точнее несознательную жизнь плохо платил членские взносы. Поэтому записали фамилию Степана. Сонная женщина, не вдаваясь в содержание текста, отправила международную телеграмму следующего содержания.
Шапка: Италия. Рим. Ватикан. Римскому Папе. Текст: В знак примирения Ватикана и Русской автокефальной церкви предлагаем причислить к лику святых Бумажного Степана Андреевича. Подписи семи тысяч семисот семидесяти семи членов Общества православной молодежи. Обратный адрес: Россия. Москва. Художественно-оформительская мастерская МГУ им. Ломоносова, Безбумажному Андрею Степановичу.
Отправили в этой приличной формулировке при всём при том, что Вильчевский настаивал не на Обществе православной молодежи, а на иоанитах или иннокентьевцах, в крайнем случае — духоборцах или молоканах. С тем, что семь тысяч семьсот семьдесят семь подписей не следует отдавать Добровольно-спортивному обществу работников Московского центрального отопления, согласился сразу, не стал настаивать на своем непроходном варианте.
Там же на почте обнаружилось, что их ребенок лежит на спине, раскрыв в немом укоре попугайский клюв, так и не ставший орлиным. Можно представить последние слова усопшего, что-нибудь благородное: «Папа и мама, я вас прощаю. Будьте счастливы!». Но слова эти художникам не представились. Уж больно одиозной личностью; обжорой, засранцем, дураком и извращенцем рос первенец. Правда, вины за такое воспитание они не чувствовали. Их до слез трогал сам факт смерти. Как данность. Поэтому сейчас друзья и стояли на коленях. Луна печатала сверху конусом света, а перед ними была выкопана могила. Бездыханный ребёнок, можно сказать, лежал на руках, а точнее, был зажат в потном кулаке. Родители попрощались с покойником. Вильчевский сказал речь:
— У нас два этих…бехиндеров — господин президент и наш сыночек. Один, слава Богу, отмучился… — не выдержал и, породив неартикулированный звук, всхлипнул.
Проходящий мимо поздний выгульщик своей собаки вильнул к ним, тревожно спросил:
— Ребята, что случилось?!
Степан торжественно опустил оранжевое яйцо в ямку и завалил землей. А Вильчевский, собрав в горсть на груди рубашку, свалив глаза в кучу, голосом, дрожащим от слез, простонал прохожему:
— Тамагочи… сдох!!
Ирландский терьер выгульщика поднял морду к луне и над городом разнесся траурный вой.
Музыка линика в стихе проигрыш до стиха
??
Каждый раз, проезжая мимо этого четырёхэтажного здания, он чувствовал что-то такое без определения. Странная архитектура, ассиметричная, оплошное сочетание песочного кирпича и открашенных фиолетом стен, башня с остановившимися часами, вход запечатанный кованной решёткой, не то что немытые окна — непроглядываемые. Здание нежилое, спросил потом местных, оно стояло так годами. На здании огромные навесные буквы — TEUFEL, перевод — дьявол. На вернисаже, продав аж две картинки, напригубившись, заполночь, обнимая чью-то восторженную талию, пожал плечами в компании:,Чёрт его знает, где его бюро: в астрале, в глухой крапиве, или может конкретно… дом тут у вас есть подписанный, Некарштрасэ номер сто девяносто один. Знал бы точно, заключил бы сделку — ему душу, если проиграю, мне помощь в решении моей глыбодробной творческой заморочки., Сегодня же, проезжая утром мимо на трамвае, увидел: здание оделось строительными лесами, рабочих кишмя кишит. Через пару дней вновь позолоченные часы на башне ударили боем, оповещая об открытии аукционного дома. У входа навешали чёрно-ржавые конусы, из коих пропановое пламя с подрёвом хлещет. На фасаде появилось: FЭr die Kunst Von der Kunst Mit der Kuns. Перевод: Для искусства От искусства С искусством. Обошёл этажи — весь бомонд: Пикассо, Дали, Матисс, передвижники, вплоть до концептов малых народностей на моржовых клыках. Единственно, игнорировали Бумажного. И хорошо, он пока ещё не антиквариат. Хмыкнул на всякий случай:,Ладно, давай поиграем.,