i abe4dc52fd6b0e67
Шрифт:
– - Как вы так ездите: со сцеплением, и без рычага?
– - Интересная схема, - кивнул я, - однако привык я за пару минут. Вообще наш механик - хороший эргономист.
– - Эргономика... что-то знакомое. Ах, да: встречал в связи с "потогонной" системой Форда. Смысл её в том что если рабочее место устроено так чтобы рабочий не нагибался, поменьше крутился и бегал, и вообще ему было удобно, то он за смену сделает для капиталиста больше продукции.
– - "Потогонная", говоришь? А как назвать ту, при которой фордовской производительности от рабочего требуют, а станки неудобные, старые, за заготовкой бежать через цех, а за новым резцом - вообще на склад?
Он удивился. Минуту сидел неподвижно, как йогин, потом констатировал:
– - Для искусствоведа ты интересуешься очень не "смежными" темами.
– - Это, по-твоему, странно?
– - Уже нет.
Пожалуй, мы оба уже не такие как Внешние. Дело отнюдь не во внешнем: машины, "обитель" - не главное. Да, Наблюдатели это фиксируют, делают выводы, строят теории... Мы изменились, а это они проморгали.
Мы - люди искусства. Оно неделимо на жанры и стили, искусством является творчество в каждом его проявлении, ибо искусство есть озарение, приходящее к мастеру. Искусство - оно не профессия, оно есть искусность как уровень. По достижении этого уровня и происходит качественный скачок.
Отойдя от машины, "монах" обернулся и делал "пассы" над прозрачным мольбертом. Меня не стеснялся! Уже?! Ведь о нём были данные, что он с трудом принимает кого-то в свой круг.
Через пару секунд он махнул мне: "Пойдём!", и буквально вбежал в "монастырь". Я же снова не мог обойти эту надпись. Она не пугала, напротив, манила войти во вселенную "скита". Но я не решался.
"За этой стеной ничего нет. Кроме целого мира."
Я очень боялся, войдя, изменить этот мир (изменить наблюдением... определённо, я перезанимался...).
"Монах" между тем снова вышел, схватил меня за руку, и без усилий, однако настойчиво ввёл меня внутрь. Возможно, вот так непосредственно он и вводил сюда многих художников. Будто прочтя мои мысли (так сказать, мои "копенгагенские" мысли), "монах" успокоил:
– - Другим это не помешает: мы все в эти дни возвращаемся к службе, к работе... Моя служба здесь.
Он замолк, предлагая смотреть самому. Не мешая увидеть.
Помимо желания снова смотрю как механик: жилища и студии - в стенах, причём капитально построены внешние стены и перегородки-упоры, а все обращённые внутрь, "во двор" стенки - лёгкие. "Кельи" похожи, почти однотипны, но каждая "келья" хоть чуточку индивидуальна: жилище одних отделяет от студии "келья" соседа, других лишь кладовка, у третьих стена (и, как правило, с дверью), четвёртые вовсе живут в окружении красок, томов или нот...
А четыре "луча" суть навесы: один подарил тень столу для обедов, другие скрывают плетёную мебель, пюпитры, мольберты в каком-то живом беспорядке. Всё это не брошено, это оставлено зная, что вскоре вернёшься. Не убрано ибо не надо: он создал здесь мир, куда тянет вернуться, а дома ты хочешь найти вещи так как оставил.
– - Ты понял, - услышал я голос "монаха".
И больше ни слова: я понял.
Теперь, и лишь только теперь он повёл... нет, скорее впустил меня в "главную" "келью". Пройдя вслед за ним в широченный, с двустворчатой дверью, проём, я увидел картину. Она потрясла меня: там, на картине, колонна людей утыкается в стену. Первые, ближние, удивлены; кто подальше - идут, и пока их решимость не знает преграды... Все люди в колонне с оружием, но тем не менее штатские. Лишь офицер навалился на стену. А там, за стеной, за прозрачной, но твёрдой преградою - мирная жизнь.
– - Вот моя "Студия Грустной Погоды".
– Слова долетали, но были как будто не мне - Когда идёт дождь - ручейками по стёклам до самого пола, шуршаньем по шиферу...
– - А капитан молодец, - невпопад сказал я, - Создать ополчение, вывести в рейд...
– - Откуда знаешь, что капитан?!
"...Сыграть бы с ним на бильярде. Только боюсь быть обыгранным, как Хлестаков." Я чуть не проболтался (но если бы вспомнил о той телеграмме "не нам", то сказал не скрывая).
"Монах" как-то грустно вздохнул, и сказал едва слышно, желая сказать только мне... или только себе, оставляя меня лишь случайным свидетелем:
– - Вы преподали нам урок, который мы не забудем и после того, как нас перестанут возить сюда.
Я не ответил. Я понял. Но понял ли он, что сейчас изменил наши цели? Когда перестанут возить, отнимая и вновь возвращая нам память, мы будем всё помнить, но не на Земле. Теперь оппоненты по гонке со временем - Внешние.
Всё это надо продумать. В другой обстановке. А здесь и сейчас я в гостях у монаха искусства.
Он будто услышал. Спросил:
– - Хочешь знать, почему я "монах"? Посмотри над кроватью.
На стенке у самой подушки ("монах" был из тех кто дремал прямо в студии), чтоб отвернувшись уткнуться в неё, была надпись:
Когда нацисты пришли за коммунистами, я оставался безмолвным. Я не был коммунистом.
Когда они сажали социал-демократов, я промолчал. Я не был социал-демократом.
Когда они пришли за членами профсоюза, я не стал протестовать. Я не был членом профсоюза.
Когда они пришли за евреями, я не возмутился. Я не был евреем.
Когда они пришли за мной, не осталось никого, кто бы выступил против.
Мартин Нимёллер, один из "отцов" пацифизма. Священник.
– - Трудно быть пацифистом, когда все готовят войну?
– спросил я, - Преследовали?
– - И да, и нет. Скажем так, объявили бойкот, а не охоту. Узнав о бойкоте, я взял и ушёл, ведь отшельник и сам не желает общаться. Можно сказать, что я принял обет: вечный бойкот, кто меня бойкотировал. С теми кто "воздержался" - дружу... во Внешнем дружу и с ещё одним парнем, ведь там я не помню, что он бойкотировал.
Взгляд возвращался к картине: похоже, что я пропустил нечто важное... Ракурс! Художник увидел их спереди: он обернулся, идя в боевом охранении. Правильно, только ему Капитан мог доверить разведку: "монах" был не менее воином, чем Капитан.
Удивляться не стоит: пожалуй, самый надёжный пацифист - это воин, которому войны уже надоели. Насколько я знал о "монахе", он был офицером. Хорошим. Даже знаменитым. Когда он ушёл, уединился, у него появилось время. На картины. Те, кто приходил к отшельнику - с приказом вернуться, просить ли прощения - видели их, и, как я, попадали под власть их божественных красок.
Иначе и быть не могло, ведь картины "монаха" написаны сердцем. Они очень разные, но неизменна та искренность, что заставляет почувствовать то же, что чувствовал автор: восторг восходящего солнца и мимолётная свежесть росинок, застенчивость милой девчушки и всё заполняющий ливень настолько прекрасны, что знаешь: "монах" их почувствовал. И лишь потом написал.
А как ярко он пишет цветы! Очень нежно, с любовью, но... редко.
– - А я так люблю один только лотос - за то, что из грязи выходит, но ею отнюдь не замаран, и, чистой рябью омытый, капризных причуд он не знает...
"Монах" сделал паузу: знаю ли я этот стих? Это Чжоу Дуньи? Разумеется знаю:
– - И запах от него чем далее, тем чище, - закончил я.
Он кивнул и ответил, как мы, на вопрос, что ещё не был задан:
– - Чем дальше от рейда, тем чище и ярче понимаешь: идти с Капитаном было бессмысленно, а не идти - бесчестно.