ЖАНРЫ

И белые, и черные бегуны, или Когда оттают мамонты
Шрифт:

Родительский дом две семьи строили, что называется, всем миром. И старые, и малые пытались внести посильную помощь: где доску подержать, где двуручную пилу немного по брёвнам повозить – на долгую работу сил у молодёжи не хватало, где строительный мусор – щепки да обрубки – для печки насобирать. Дом удался на славу: просторный и светлый. В сенях разместили курятник, здесь же сушились наколотые дрова, снесённые из сарая. С северной стороны дома для коровы-любимицы пристроили хотон. Бодливая и глазастая Майка, казалось, только и делала, что мирно жевала желтовато-серое сено. Она утыкалась в знак приветствия своим влажным бледно-сиреневым носом в каждого, кто решался её навестить. О, в хотоне стоял опьяняющий запах – ароматная настойка из перепревшего сена, остатков коровьих лепёшек, пролитого молока, запаха шкуры животного, оттенённого её чистым дыханием. Если зайти сюда с мороза, то чистый студёный воздух лишь на мгновение делал робкую попытку посоревноваться в стойкости с этим специфическим концентратом. Потом же позорно сдавался на милость Майкиному духу и обаянию. Ещё несколько секунд хотон пребывал в таинственной воздушной завесе – борьбе двух атмосферных фронтов. Затем туман рассеивался, и сквозь остатки разбросанной соломы обнажались скользкие половицы и появлялись округлые бока скотины. Самая причудливая деталь, а вернее, устройство у этой животины не рога, не глаза-озёра, а вымя! Это целый агрегат с сосками, живой, пульсирующий венами-жилками, тёплый на ощупь, огромный ровдужный пузырь, готовый вот-вот лопнуть.

Майка-кокетка. Корова понимает, зачем именно приходят к ней на свидание эти странные люди, укутанные в платки и шали, в драных на локтях телогрейках. Нет, не для того, чтобы выцедить молоко из её вымени всё до последней капельки. А для того, чтобы насладиться божественными нотами, образующимися в момент, когда первые, ослепительно белые струи начнут биться о стенки эмалированного ведра. О, это, скажу я вам, настоящая симфония! С великолепной прелюдией, томящимся ожиданием-наполнением, погружением в пузырьковый омут, процеживанием, испробыванием образовавшейся нежной молочной пенки… Благодарные глаза Майки будут провожать тебя долго-долго. Довольное мычание удовлетворённой коровы, освободившей своё вымя, словно заключительные аккорды в исполнении трубача-музыканта: «Му – му – бу – бу – му…». И так бесконечно звучит из детства этот Майкин раскидистый зов.

…Когда умерла бабушка, Гулидов почувствовал этот момент, хотя и находился на учёбе за несколько тысяч вёрст от родимого гнезда. Накануне ему приснилась Майка. Она глядела на него своими огромными глазами-озёрами, мутными от выступивших слёз. Корова облизывала свой влажный нос длинным языком, мотала рогатой головой из стороны в сторону, словно обмахивалась ушами, прогоняя надоедливых комаров, и куда-то звала.

У Гулидова была дурная привычка: когда он прилетал на побывку домой, никогда не предупреждал домашних о своём возвращении. Каждый раз он мысленно представлял себе, как неожиданно отворит дверь, чем приведёт в замешательство маму, младшего брата и бабушку. Но ни разу за все пять лет, что прилетал с учёбы на каникулы домой, ему так и не удалось произвести искомого эффекта. Мама всегда предугадывала его появление, как будто читала шкодливые мысли. Плохая привычка. Понял это, к сожалению, Гулидов сейчас, когда умерла бабушка. Маму с братом он перевёз в столицу. Дом на окраине посёлка, в котором семья прожила много лет, приходил в негодность: сорванные с петель двери, разбитые окна, разобранная кем-то завалинка, прохудившееся крыльцо.

Света в доме давно не было. Гулидов включил фонарик на своём мобильном телефоне. В небольшом лучике света попеременно появлялись и исчезали во тьме кусочки его родового жилища: крашеные половицы поскрипывали, куски ободранных обоев в цветочек, линолеума со стёртым рисунком выглядели сиротливо и убого, запачканные извёсткой или краской розетки удивлённо смотрели на него, чёрные патроны для электрических ламп на скрученных проводах покачивались от гулявшего в помещении ветра.

Он толкнул дверь в свою комнату, где многие годы прожил с бабушкой. Дверь на удивление отворилась легко, без постороннего скрипа. Следы от гвоздей на стене – тут висел потёртый красный с чёрным рисунком ковёр. А эта полоса от рассохшегося секретера, за которым он делал уроки. Напротив всегда стояла бабушкина кровать с грудой подушек. В углу напротив – полочка для икон, лампадки, огарки церковных свечей. Бабушка была очень религиозна. Храма в посёлке не было, поэтому она наказывала сыновьям и дочерям привозить из поездок на большую землю что-нибудь из церковной утвари. Те, правда, неохотно выполняли наказы старушки. Так они и жили вдвоём в дальней комнате. Гулидову нравилось засыпать под размеренный молитвенный шёпот бабули, смысл которого он не понимал, так как молитвы читались с использованием старославянских слов. Всё это было диковинно и необъяснимо, но отчего-то от этого мирного шёпота ему становилось легко и спокойно. Казалось, так будет всегда. В последние годы бабушка сильно болела: ныли натруженные руки, кости, из-за искривления позвоночника стал расти горб, с годами делавший её скрюченную фигурку всё ниже и ниже.

Гулидов был редким ребёнком, которому нравилось, когда бабушка в неизменном светлом платочке гладила его по голове. Как-то так случалось само собой, что, сидя рядом, он клал свой нечёсаный калган на её колени, и она потихоньку перебирала его курчавые волосы. Потом он долго ставил безуспешные эксперименты на своих детях, пытаясь гладить их по макушкам. Ни один его ребёнок так и не смирился с этим гулидовским желанием передать бабушкино обыкновение теребить родные головушки.

Детские воспоминания нахлынули на Гулидова с новой силой. Они готовы были полностью завладеть им, увлечь в далёкое близкое прошлое. Пора уходить. Гулидов бросил прощальный взгляд на каморку. И только сейчас понял, отчего он чувствовал в своей детской комнате некий дискомфорт: с бабушкиной полочки для икон на него смотрел портрет вождя всех народов генералиссимуса Сталина.

«Иконы забрали, а тебя, видишь, оставили», – сказал Гулидов портретному Сталину и повернул его изображением к стене. На оборотной стороне портрета ничего написано не было, только в правом нижнем уголке рамы было сделано небольшое углубление, как будто кто-то пытался её поддеть. Гулидов не придал этому значения. Он оставил обращённого к стене генералиссимуса взирать на остатки обоев и вышел в большую комнату. Ему вдруг почудилось, что в комнате, в которой он только что был, кто-то громко вздохнул. Потом скрипнула половица.

И тут до Гулидова дошёл смысл слов, сказанных в гостинице чекистом: «А ты не дрейфь. Есть у меня одна бумажка, ещё с войны осталась… Занятный, я скажу тебе, списочек!» Громко хлопнула разбитая форточка. Фонарик в мобильнике погас – то кончилась зарядка. Гулидов быстро вернулся в свою детскую комнату, нащупал сталинский портрет, сунул его за пазуху и выбежал из дома. На улице начиналась метель. Она снежной позёмкой заметала недавние следы, набиваясь в каждую ложбинку, ямку, колеи от машин, человеческий или звериный след, выравнивая бугорки и холмики, приводя округу в порядок от последствий осеннего хаоса и несовершенства.

Гулидов поспешил к родственникам. Нужно было и их проведать, показаться на глаза, чтобы потом не упрекали его как зазнавшегося столичного хлыща. Ширкины переехали из своей двухэтажной деревяшки, что стояла рядом с РОВД, в блочный дом, улучшили, так сказать, бытовые условия. Дядя Валера – добродушный хозяин с курчавой белой головой, бывший начальник местной «пожарки» – со временем стал плохо видеть, тётка Глафира – плохо слышать. Несмотря на эти недуги, они по-прежнему составляли весьма достойный тандем для ведения совместного хозяйства. Гулидов принялся за портрет Сталина, прихваченный им в последний момент перед бегством из своей детской. Отогнул гвоздики, снял рамку. За картонкой, между ней и портретом генералиссимуса, он обнаружил серый листочек, на котором простым карандашом чьим-то аккуратным почерком были выведены неизвестные ему имена и фамилии на английском языке. Напротив каждой строки был и её перевод в русской транскрипции. Пояснения были сделаны, скорее всего, позднее, уже химическим карандашом. Места для перевода между столбцами не хватало, поэтому их автору пришлось писать окончания фамилий наискосок вверх.

Затаив дыхание, Гулидов стал вчитываться в это послание из прошлого:

«Иван Собакин Серафима КалибердаСтепан Бубенчиков Николай ГолубушкинГалина Солнышкина Наум ПечалькаЯков Какучия Максим ПерсиковМихаил Победушкин Прокопий ШапкаАндрей Пентюхов Аркадий Радькин…»

Всего двадцать три фамилии, внесённые в список без порядковых номеров. Первые двадцать уместились на первой стороне листа, оставшиеся три вписаны на его обороте.

«Что это ещё за ерунда-калиберда, причём на английском языке?» – размышлял Гулидов. Он вспомнил, как бабушка Дуня прятала этот портрет и небольшую карту из выделанной шкурки, скрученную в трубочку, в сундук, говорила, мол, они от деда Алексея Захаровича остались. Тот велел их сберечь. Говорила она, что будто бы во время войны американские подводные лодки всплывали здесь, в устье реки. Поверить в это было невозможно. Но вот, кажется, какие-то свидетельства того времени и дали о себе знать.

«Постой, постой! Какучия! Правда, не Яков, а Валерий, он сейчас генеральным директором завода ЖБИ работает. Сын или внук? Надо проверить. Голубушкин – спикер местного парламента, Пентюховы – это целая прокурорская династия, Шапки – в полиции, а какой-то из Радькиных аж в помощниках министра в столице служит… Интересная картинка из отдельных пазлов складывается, ой, интересная! Но как, как (!) это можно было предвидеть семьдесят лет тому назад? Уму непостижимо! Вот так дед! Что он хотел этим сказать?»

Поделиться с друзьями: