И было утро, и был вечер
Шрифт:
Только месяца два спустя, когда выдалось свободное время, я вспомнил о книге и начал читать. К собственному удивлению, - очень понравилось. Не
ожидал такой красоты, легкости и глубины мысли. Незаметно для себя зачитался. Еще через месяц мое представление о Пушкине и о поэзии вообще радикально изменилось: впервые ощутил прелесть высокого искусства; стихи меня
по-настоящему очаровали.
В школе Пушкина мы "проходили", то есть знакомились поверхностно, формально. Правда, кое-что учили наизусть. "Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам...", "Мой дядя самых честных правил...", "Приветствую тебя, пустынный уголок..." и прочее. Разбирали какие-то образы. Говорили о связях Пушкина с декабристами, о ненависти к нему царя и о непонятных грязных интригах. Но то ли время было очень черствое, то ли наша учительница Варвара Ивановна не сумела увлечь нас, то ли я не созрел до понимания настоящей литературы - моих чувств Пушкин тогда не затронул. А здесь, на фронте, мудрость и красота его стихов взволновали меня. Попадись мне Лермонтов или Есенин, возможно, и они увлекли бы воображение и заполнили духовный вакуум моей жизни. Не знаю.
Мне встретился именно Пушкин, и я полюбил его. Не все у него я понимаю и не все принимаю. "Обиды не страшась, не требуя венца, хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца". А я обид страшусь и спорю с неразумными, на мой взгляд, людьми. Потом нередко сожалею, убеждаясь на опыте, что в жизни, вопреки законам Ньютона, противодействие может оказаться гораздо сильнее исходного действия. Много лет спустя, имея в виду эту закономерность, острословы сформулировали не лишенную здравого смысла расхожую формулу: "За что борешься - на то и напорешься!"
Нам непрестанно твердили, что "вся наша жизнь - есть борьба!", что смиряться нельзя, счастье добывается в бою! Это на словах. А в действительности, в конце концов, подчиняешься обстоятельствам. Так прав ли Пушкин или не прав?
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
В день уныния смирись!
День веселья, верь, настанет!
Иногда я внушаю себе: "Потерпи, день веселия настанет!" Все надеются, что "будет и на нашей улице праздник!" И на моей улице будет праздник!
Я дотягиваюсь до своей сумки, достаю Пушкина, перелистываю знакомые страницы. Натыкаюсь на "Будрыса". Читано-перечитано. Сегодня же "Будрыс" воспринимается особенно остро, даже пронзительно. Незаметно погружаюсь
в розовый туман волнующей мечты: "Нет на свете царицы краше польской
девицы..."
Истинная правда, - нет никого прекраснее Евы.
Я то уплываю в желанный сказочный мир, то возвращаюсь в действительность. И вновь проваливаюсь в зыбкую полуявь. И видится мне в этом забытьи, что, победив, как Ольгред, пруссаков, то есть - немцев, возвращаюсь домой на белом коне. Обнимаю прижавшуюся ко мне Еву. Тихо падает снег, мы укрыты черной буркой. Нам тепло и покойно.
На дороге, - нет, на нашей довоенной улице, у нашего дома, - меня встречают отец, мама, бабушка, сестра, мой восторженный и преданный брат, наши старые соседи. Вокруг шум, невнятные разговоры. Меня, оказывается, давно ждут. Из толпы выходят отец с мамой, поздравляют меня с Победой, с возвращением, улыбаются, - они счастливы, что я жив и невредим.
Снег пушистый валится,
Всадник с ношею мчится,
Черной буркой ее покрывая.
Что под буркой такое ?Не сукно ли цветное ?
Нет, отец мой, полячка младая.
Я распахиваю бурку. Все видят обнимающую меня Еву. Они поражены ее красотой и улыбаются нам. И на душе становится легко и радостно. Какие хорошие, добрые люди вокруг! Как прекрасна эта жизнь! Я хочу жить - потому что есть ради чего!
% % %
Просыпаюсь от шума. Слышу голос почтальона Волчкова. Он уже в комнате. Вошел с громким разговором, шутками-прибаутками, без извинений и церемоний. Утонченными манерами он не обременен.
– Эй, славяне, кончай ночевать! Почта прилетела. Поднимайсь! Плясать будем! Давно он не появлялся у нас. Обстановка ему не благоприятствовала, мы не вылезали с передовой. Солдаты, конечно, недовольны преждевременной побудкой. Но они не злятся, а только добродушно ворчат, ибо давно с нетерпением ждут писем. Устало поднимаются. Кто-то громко зевает, кто-то кашляет, кто-то закуривает.
– Бадейкин, пляши!
Бадейкин встает и вяло изображает не то "Цыганочку", не то "Барыню".
– Мелехов! Тебе кадриль полчаса плясать. Три письма принес! Где ты? весело кричит почтальон.
– Ты чо, придурок, лыбишься, как майская роза?
– рявкает Батурин. Убило ж его, дура!
– Мог не знать. Писарь, небось, еще и похоронку не выписал, - защищает Волчкова Сидельников.
– Давай дальше, серый. Не тяни кота за хвост! Раздавай! Задние ждут!
Почтальон сникает и уже без трепа раздает оставшиеся письма нам, живым. На сегодня пляски отменяются. Пройдет несколько дней, это подзабудется, и мы снова будем плясать и радоваться каждому письму, многократно перечитывать его и с нетерпением ждать следующее.
Сегодня письмо получил и я. Родители сообщают, что имеют уже разрешение на "реэвакуацию", то есть на возвращение в наш город. Помогло ходатайство, прибывшее от меня. Порядок, как и во всем в стране, строгий: для возвращения требуется "веское письменное основание". Макухин по моей просьбе отправил соответствующую бумагу Лысьвенскому горвоенкому Молотовской области - по месту жительства родителей.
В военкомате - пишет мама - к ней отнеслись на удивление чутко. Прежде всего, военком предложил ей сесть. Даже стул подвинул. Сказал, что получил ходатайство из части, где служит сын. Сообщил, что сын служит хорошо, имеет правительственные награды. Это родителям - бальзам на душу: имеют письменное подтверждение, что я воюю хорошо! Их можно понять: они достаточно наслушались разговоров о том, что евреи - трусы и воюют только в Ташкенте. Военком, спасибо ему, обещал даже с билетами помочь, что немаловажно. Родители, не привыкшие к такому вниманию, решили, что я пробился в начальники, рады за меня и все-таки советуют быть поосторожней, зря не рисковать.
Обстоятельства вынуждают родителей поскорее уезжать из Лысьвы: очень голодно, пухнут ноги, нет работы по специальности, трудно с топливом, холодно, квартирная хозяйка всячески выживает их, как, впрочем, и другие хозяева - своих квартирантов-"выковырованных". Намучились они за три с половиной года предостаточно.
Бабушка умерла в 1942 году. Сестра учится в Молотове (Перми) и останется там до окончания весеннего семестра, до июня.
С возвращением домой все складывается не так уж гладко. Недавно родители получили письмо от знакомых. Те пишут, что в ночь нашего бегства, 27 июля
1941-го, большая бомба буквально разнесла на куски наш дом. Теперь на этом месте - глубокая яма. Вовремя мы убежали!
Родители с братом уже собираются в обратный путь, на Украину. Думают временно поселиться в Нежине: там, говорят, с жильем попроще, голода нет.
Вообще, Украина - не Урал! А пока у них адреса нет, писать мне следует только сестре на общежитие, хотя адрес этот ненадежный, там письма часто пропадают.
От письма веет тоской. Остро чувствую неустроенность жизни: мы разбросаны по свету, нет у"меня "отчего дома", своего угла, даже нормального адреса нет. Нужно положить в карман гимнастерки записку с адресом сестры: "В случае чего прошу сообщить моей сестре по адресу...". Ведь в штабе адреса сестры нет. Впрочем, если мама узнает с опозданием, - пусть. Наплакаться успеет.
В комнате становится шумно, и я выхожу во двор. Уже за полдень. Поспал совсем немного, но чувствую себя гораздо бодрее. Вижу - Сидельников с
Никитиным успели поднять забор. Они стоят рядом с хозяином. Подхожу к ним. Сидельников вынимает изо рта гвоздь и одним ударом топора загоняет в штакетник:
– Порядок в танковых войсках!
Хозяин улыбается, доволен, и мне приятно, что "в войсках порядок".
– Хорошо сделали. Порядочно. По-человечески.
A Сидельников, добродушно ухмыляясь, добавляет: