И и Я. Книга об Ие Саввиной
Шрифт:
Не могли мы тогда даже подозревать, что нехитрые мелодии, которые мы наигрывали на репетициях (Борис на аккордеоне, я — на гитаре), станут МУЗЫКОЙ, а мы станем первыми композиторами первого спектакля Театра на Таганке. Но пока еще не было театра, и спектакль играли в училище, куда валом валил зритель и всякие уважаемые, знаменитые люди. Вот так однажды пришел Дмитрий Дмитриевич Шостакович. Нетрудно представить наше с Борисом состояние, когда мы узнали, КТО находится в зале. Восторженный ужас или, скорее, ужасный восторг! После спектакля мы бросились в гардероб, где всячески обхаживали Дмитрия Дмитриевича, подавали ему пальто, шапку, калоши и желали задать ему вопрос, понятно какой. И когда великий композитор произнес добрые слова о спектакле, тут-то мы и спросили: “Дмитрий Дмитриевич, а как вам музыка?" Он без паузы ответил: “Гениально!", — оставив нас на всю жизнь в недоумении, насколько серьезно это было произнесено. Борис без сомнений считал, что серьезно, я — слегка сомневался.
И вот пришел черед “Жизни Галилея". Музыка бралась из произведений Шостаковича. Но требовалось еще немалое количество музыки для стихов, внедренных в канву спектакля. Естественно, ее должен был написать Шостакович, о чем и попросил композитора Любимов. Но в ответ пришло письмо, в котором Шостакович сообщал, что нездоров и вряд ли сможет выполнить просьбу. “У вас в театре есть двое, вот пусть они напишут". Таким образом, наши фамилии засветились на афише спектакля в умопомрачительной компании с ГЕНИЕМ.
Сева-II
В архиве обнаружил письма Севы к Ие. Немного, но ведь хранила, значит… а что — “значит"? Высветили значение этого факта более поздние трагические события.
Из писем Всеволода:
Дорогой мой мышонок!
Я совершенно изнываю от тоски по тебе, а тут такое невезение, что мы с тобой в Москве не встречаемся. Я постараюсь позвонить тебе в Москву после спектакля. Уезжаю я с вдвойне тягостным чувством и потому, что не увижу тебя, и потому, что спектакль мы везем недостаточно подготовленным. Дай бог нам из этого выкарабкаться без позора. Больше я, конечно, не влезу в такую авантюру.
Мишенька, деньги лежат на обычном месте — возьми сколько тебе надо. Я не сумел отдать в починку твои и мамины туфли — если ты сумеешь — отдай, пожалуйста. Ох, мышонок, как скверно уезжать, когда никто не провожает! Целую тебя в нос, твой Крыс!
Из другого:
Миша! Жаль, что у тебя не получилось послать мне письмецо. Я, признаться, его дожидался. Тебя здесь очень не хватает. Что у тебя? Какие планы? Напиши, пожалуйста, об этом.
Ия, я забыл тебе дать наставление насчет репетиций в “Современнике". Ради Бога, веди себя сдержанней и не старайся доказывать всем, что ты умная и талантливая. Всё и так видно. Желаю тебе всего доброго, береги, пожалуйста, свои силы. Целую, Сева.
Вполне традиционно, так сказать, семейно и временами нежно. За этими эпистолами просматривается спокойная совместная жизнь без эксцессов и крутых поворотов (ну, туфли не починены!). Казалось бы, чего желать? Но вот (из письма):
У меня, мышонок, всё идет более-менее по-старому. С мамой у нас продолжают оставаться напряженные отношения. Мы с ней только здороваемся и предпочитаем не встречаться, даже находясь вместе дома. Поэтому я стараюсь как можно меньше быть дома.
Насколько же тягостны и непримиримы были эти отношения, как тяжело было их терпеть, если Всеволод решается посвятить в них Ию, понимая, конечно, как это подействует на нее. И, понятно, действовало. Бедная Ия! Она жила в этой непримиримости двух родных людей, хуже — разрываясь между ними. Ведь не день и не год — много лет, и безо всякой надежды на какое-либо послабление, на какой-либо умиротворяющий исход. Пришло время, я познакомился с Яниной Адольфовной и был принят ею чрезвычайно благосклонно, что поднимало меня в собственных глазах и удивляло Ию: “Чем ты ее обаял?" Теперь понимаю: нет тут никакой моей заслуги. Волею судеб я занял для свекрови место сына, с которым отношения так и не наладились. Господи, как их жалко! Всех… Главной заботой, помогающей им, несмотря ни на что, держаться на этой земле, был, конечно, Сергей.
Ия: Бабушка Янина Адольфовна, педагог, оставила работу и занималась только внуком. Из-за этой бабушки я шестнадцать лет прожила в семье первого мужа, когда давно уже никакой семьи, в общем, не было. Но Серёжа рос, и учился, и знает наизусть сотни стихов, и говорит по-английски. Если бы он не был болен, он был бы, думаю, гением, — но он и с лишней хромосомой полноценней иных здоровых. Я помню, как незадолго до смерти мне позвонил Олег Ефремов и попросился вдруг на мой ежегодный хаш — 1 января, когда приходят все желающие. “Можно, Ия?" — “Догадайся с трех раз от фонаря". Он пришел, уже задыхаясь, сел за стол, увидел Серёжу: “А ты Серёжа?" — “Здравствуйте, Олег Николаевич!" Когда мы пошли его провожать, он сказал: “Вот, Серёжа, наступает год Пушкина — будем вместе с тобой учить его стихи". И Серёжа, глядя на него влюбленными глазами, читает: “Была та смутная пора, когда Россия молодая, в бореньях силы напрягая, мужала с гением Петра". Он знает наизусть всю “Полтаву". И Ефремов заплакал.
Лишь одно письмо Ии к Севе обнаружилось в архивных залежах. Остальные, скорей всего, (если сохранялись) у Севы, и теперь, увы, недостижимы, очевидно — навсегда.
Иины друзья (чаще — подруги) периодически, по-дружески, желая поддержать меня в моей, как им казалось, сложной судьбе (жизнь с Ией), говорили, что Ию можно понять, простить ее нелегкий характер, ее приводившие в ужас окружающих знаменитые “свечи", поскольку тому есть причина и оправдание — больной сын. Конечно — так. Но мне представлялось “тогда" и думается теперь, что главная причина — она сама, ее неуспокоенная душа, утомительное давление самооценок, въедливое, как говорится в народе, самокопание.
Письмо к Севе написано в 56-м году. Ие — двадцать лет! Она золотая медалистка, студентка МГУ, гордость и знаменитость родного Боринска. Это — ответ на письмо, в котором Сева, по-видимому, просил Ию что-то изменить в своих проявлениях и характере. Итак, письмо:
Ты был прав: с моего сердца содрана кожа, мне почему-то очень больно уезжать из дому, просто очень-очень, я даже плачу, кажется. Все дороги занесло, неизвестно, когда пойдут автобусы, даже в Липецк, в Воронеж уже давно не ходят. Но сегодня девочки поедут на лошади, я с ними. Хороший ты мой человек, спасибо тебе за письмо, хоть меня и очень огорчило, что ты не решился мне это сказать, а только написал. Всё, что ты пишешь, я знаю, понимаю, чувствую сама, хочу от этого избавиться, но ты не представляешь, наверное, себе, как это трудно. Мне только невыносимо слышать, как эти справедливые слова безапелляционно говорят люди, которым следовало бы, как и мне тоже, перемениться.
Когда же об этом говорит друг, я благодарю его, хотя мне и больно. Еще раз спасибо, что ты написал это.
Я боюсь радоваться твоему успеху, потому что стоит мне порадоваться, как человеку что-нибудь не удается. Такая уж я несчастливая.
Ты хоть и говоришь, что с сердцем у тебя нормально, но все-таки не искушай господа и береги себя. Я тебе уже писала, с сердцем шутки плохи: у мамы моей стено(а?)кардия, я видела, что это такое.
Год назад я была бы тронута вниманием к моей личности, какое я вижу здесь, а сейчас мне как-то не по себе: вот от чего надо было искать противоядие. Вхожу первый раз в клуб с девочками — и тишина, толпа замерла и все провожают глазами, как чудо-юдо, на улице неделю разговоров: что она, да как она, да не вышла ли замуж, из дому не могла выйти — визиты с утра до вечера. В Липецке в техникумах, где девочки и ребята из нашей школы, легенды обо мне распускают, так что бедные студенты просят любыми путями достать мою фотокарточку, а эта сидит с распухшим носом и красными глазами. Севочка, ты понимаешь, это, конечно, заблуждение милых и добрых людей, которые очень любят меня, но они-то и способны превратить человека в козявку, да?
Жду твоего письма в Воронеже. Пока всё. Целую, Ия.
P.S. Перечитала. Все-таки меня обидело, что о важном для меня ты написал “между делом". Ну, это чепуха. И тон письма моего не понравился: сентиментальный какой-то. Ты не верь ничему: так, сдуру. Ия.
Письмо это попало ко мне относительно недавно и, надо сказать, поразило меня. Поразило наличием размышлений и эмоций двадцатилетней женщины, которые мне знакомы и по сей день, как будто прошедших лет и не было. То есть все годы шла изнурительная, тяжелая работа над собой. “Как Ия изменилась!" А она не менялась. Менялась оболочка, наружное прикрытие. Главное оставалось неизменяемым, даже, можно сказать, бережно охраняемым от постороннего вторжения — любого, и моего — тоже, о чем я постепенно узнаю, разбирая архив Народной артистки СССР Ии Сергеевны Саввиной, Иечки, Июшки. Это постепенное узнавание часто замирает в замешательстве перед необъяснимыми — или плохо объяснимыми — зафиксированными на бумаге эмоциями, поступками, размышлениями. Наш совместный путь уже пройден, прожит, и когда из прошлого вдруг выявляется объяснение ранее сокрытому, возникает тоскливое чувство обиды. Как будто происходило нечто важное, в чем ты должен был принять участие, а тебя почему-то не допустили. Эта интонация слышится и в интервью, которое дал Сева Шестаков телевизионщикам для фильма об Ие к ее 75-летию. Интонация тоски и недоумения, интонация “последнего слова": успеть сказать, высказать… Шел 2011 год! Наш жуткий, перевернувший всё и вся, страшный 2011-й!
Из интервью Всеволода Шестакова для ТВ:
Для меня это было постепенным разрушением нашей совместной жизни. Мы прожили вместе шестнадцать лет. И на исходе этих лет и я почувствовал, и она тоже, что больше уже не можем. Главным образом потому, что были такие всплески! Скажем, я помню, как она билась в моих руках и кричала: “Я тебя ненавижу!"
Видимо, нелегко далось это интервью Севе, не любившему всуе трепаться и откровенничать. Подвигнуть его на это могло именно чувство обиды, продиктованное проклятым вопросом, так и не получившим ответа за сорок лет их раздельной жизни: “Почему?" Ответы на этот и другие вопросы иногда находятся в дневниках. Ну, если не ответы, то хотя бы какие-то пояснения. Но теперь эти ответы-пояснения запоздали — Сева их никогда не прочтет.
Из дневника (1980 год):
На дачу с барахлом. Там Сева, жутко смутился, так и не вышел, по-моему, из нервного состояния. Довезла его в Москву, очень мило поговорили. Дурачок он, что устроил такую жизнь в угоду жене. Чувствуется, что он жалеет об отсутствии общения. Мама его говорит, что жена боится, что мы снова сойдемся. Большего идиотизма нельзя вообразить.
Безответные вопросы эти неожиданно, как-то исподтишка догнали и меня, обрушившись на мою голову злыми страницами ее дневника, из которых проступает то самое: “Я тебя ненавижу!" Публикую эти записи со страхом, но понимаю, что хоть это обо мне, но не про меня, это — ПРО НЕЕ, максимально освобожденную от самозащиты.