ЖАНРЫ

Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе)
Шрифт:

Глаза его смотрели сквозь нее. Теперь - при свете у окна ей было видно опять, что он беззащитный и добрый.

– Сказать вам правду, я устал, Вера, - покачал он головой.
– Я постоянно в напряжении, я все время жду, откуда он выскочит, ломая деревья, дымя и громыхая. Я чувствую себя обложенным зверем. Я должен уворачиваться, это невозможно. Я очень устал. А ведь я музыкант, я артист, я художник, Вера, мне это противопоказано. Художник должен быть свободен снаружи. Внутри себя он раб, внутри себя он шагу не смеет ступить без напряжения, без воли, без мысли. Но в мире внешнем ему, как воздух, необходима свобода - иначе нельзя, поверьте.

"Как жалко Вольфа, - думала Вера Андреевна, следя за движениями губ пианиста.
– Такой он всегда, действительно, был напуганный и беспомощный. Надо будет сходить к его жене. Впрочем, я ведь не знаю даже, есть ли у него жена. А вдруг еще отпустят? Может быть, поговорить с Пашей? Господи..."

Эйслер смотрел на нее печальными глазами.

– Если есть, - говорил он, - у этого сумасшедшего мира какая-либо конечная цель, то степень приближенности к ней не может определяться ни чем иным, как степенью свободы человека. И в первую очередь, да - в первую очередь, свободы художника. Знаете, Вера, что самое страшное в нашем времени? Нет, не аресты, не расстрелы, не ссылки, не слезы, не кровь. Все это жуткий кошмар, но этот кошмар пройдет. Слезы и кровь были в России всегда, и, вероятно, всегда будут - сегодня больше, завтра меньше. Самое страшное в нашем времени то, что оно навсегда уничтожит русскую культуру. Великую культуру! Равной которой не было и нет в мире. И никогда больше не родится в этой земле Пушкин, Репин, Чайковский. И десятки поколений пройдут, а русская культура останется мертвой. Потому что наше время навсегда унизило ее страхом... Вас всегда удивляло, Вера, зачем я приношу домой эти журналы из киоска, зачем листаю их. Вам самой не хочется даже коснуться их, и, конечно, вы правы. Но вы поймите, мне больно верить, что все уже кончено. И как же быстро! Вы не можете этого знать; для вас, и для детей ваших, и для внуков, все современное - теперь уже навсегда ненастоящее. Но я-то ведь помню! Я отлично помню это чувство - грандиозное чувство - того, что ты живешь в эпицентре духовности человеческой. И во что превратилось все за какие-нибудь четверть века? Во что?! Я вам скажу во что - в Вольфа. Да, да, именно в Вольфа! В напуганного чиновника, который смотрит на вас кроличьими глазами, выглядывает жалобно из-за широкой спины большевика-чапаевца. Никогда, никогда уже не оправиться русской культуре от этого позора! И, продолжая аллегорию, может быть к лучшему, что даже такую ее сегодня забрали, может быть, к лучшему... Поэтому-то говорю я: не кровью, не террором ужасно наше время. Смерть не страшна сама по себе, я не боюсь смерти. Смерть страшна тем унизительным состоянием духа, в которое погружает человека напряженное ожидание ее. Униженный человек не вполне уже человек. Униженный художник - разлагающийся труп.

– А по-моему, - тихо сказала Вера Андреевна, - человека можно унизить ровно настолько, насколько он сам себя может унизить.

Аркадий Исаевич перевел дух.

– Это вы где-нибудь прочитали?

– Нет, мне так кажется.

– Это, вообще-то, хорошая мысль, - сказал он, помолчав немного.
– Ее стоит обдумать.

– Обдумать?
– почему-то переспросила она и посмотрела прямо в глаза пианисту.
– Знаете, чем еще ужасно это время? Тем, что мы привыкаем к нему. Мы с вами можем рассуждать и теоретизировать сколько угодно, а невинный человек тем временем будет сидеть в тюрьме. Сегодня мы еще повозмущаемся, завтра повспоминаем об этом, а послезавтра забудем и думать. О скольких мы уже забыли.

– Вот, кстати, Верочка, - заметил Эйслер.
– Об этом-то как раз придется помнить. Я ведь имею опыт - когда берут начальника, скоро принимаются и за ведомство. Вы, конечно, махнете рукой, но я прошу вас, очень прошу, хоть ради меня, будьте сейчас предельно осторожны. А, если есть возможность, лучше всего - берите отпуск и уезжайте куда-нибудь на пару недель. Вы у нас в городе хотя и на особом положении, но, кто его знает, даже хорошо ли это теперь.

– Да, да, - ответила она неопределенно, думая, очевидно, о другом.
– Я что хочу сказать: если вы, Аркадий Исаевич, в самом деле ищете в этих журналах русскую культуру, то это очень похоже на то, как ищут кольцо под фонарем, потеряв его в темноте, - она вздохнула и поднялась.
– Вы меня извините, но я, как пришла, до сих пор еще в мокром платье. Мне нужно переодеться.

– Что же вы так?
– развел руками Эйслер.
– Простудитесь моментально. Да, кстати, я ведь к вам нынче почти по делу зашел. Тут вам просили письмо передать.

И он достал из кармана конверт.

– Кто просил?

– Мальчишка заходил лет десяти, светленький, с серьезными такими глазами. Минут за десять до вас, не больше.

– Включите свет, пожалуйста.

На конверте с изображением крейсера "Аврора" выведено было печатными буквами: "библиотекарше Вере Андреевне". И, Бог весть, отчего, но очень отчетливо, она почувствовала тревожное.

"Здравствуйте, Вера Андреевна, - прочитала она на тетрадном листке в косую линейку.
– Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Но я бы очень хотел, чтобы вы иногда вспоминали обо мне. Я часто заходил к вам в библиотеку, но так и не решился заговорить с вами. Моя мама давно умерла, и я ее совсем не помню, но мне казалось всегда, что вы на нее похожи. Сегодня вы были возле нашей школы вместе с Павлом Ивановичем. Вы дружите с ним, но вы не знаете, что он очень плохой человек. Мы дрались сегодня с Игорем, потому что мне дали справку с его подписью, о том, что моего отца расстреляли, потому что он враг народа. И Игорь в классе рассказал, будто он подсыпал яд в консервы. Но это все неправда. Мой отец - хороший и добрый человек. Он был хотя и не член партии, но с ним разговаривал товарищ Серго Орджоникидзе и хвалил его. Поэтому я решил, что повешусь на Парадной площади, иначе меня заберут в специальный интернат, а я не хочу. Мне все равно, но чтобы все знали правду. Если вы можете, то я хочу, чтобы вы меня вынули из веревки и были на похоронах вместе с моей троюродной тетей. Потому что никого у меня больше нет, и я вас всегда любил, и думал о вас всегда, как о маме. Прощайте. Саша Шубин."

– Спокойной ночи, Верочка?
– как-то вопросительно сказал ей Эйслер, а она потерялась.

Аркадий Исаевич, включив свет, хотел было уже выйти, но увидев ее лицо, когда она прочитала первую строчку, остался стоять на пороге.

– Что-нибудь еще случилось?
– спросил он.

Через какое-то время она тихонько простонала.

Потом как будто в полусне она медленно подошла к нему, несколько секунд смотрела ему в глаза, часто моргая. Потом положила ему письмо и конверт в разные руки. И вдруг, как была босиком, бросилась в коридор, распахнула входную дверь, и только и слышал он, как хлопнуло парадное.

Глава 14. НА ПЛОЩАДИ

Ветер усилился. Кроны тополей во дворе кренились и ходили волнами. В сиреневых всполохах то и дело видны становились низкие тучи. Над Зольском шла гроза.

У выхода со двора прямо перед Верой Андреевной оказались вдруг Паша и Надя. Они брели домой под проливным дождем. У Нади над головой был Пашин пиджак, Паша был в насквозь промокшей, прилипшей к телу сорочке.

Она споткнулась и едва не упала прямо перед ними.

– Паша, ради Бога!
– закричала она, схватив его за руку. Ничего не спрашивайте! Бегите на Парадную площадь! Там этот мальчик - Шубин, Шубин! Ради Бога, Паша, бегите, бегите же!

Неизвестно, что понял он или предположил из крика ее. Но, посмотрев ей в глаза, он развернулся и побежал, побежал очень быстро.

– Надя, простите, я потом объясню, - несколько секунд еще она стояла, глотая воздух.
– Там беда! Беда!
– выкрикнула она уже на бегу.

Молнии рвали черное небо над городом, дождь хлестал по раскисшей земле злыми косыми струями. В первую же минуту Вера Андреевна разбила босые ступни о невидимые в лужах камни. Дыхания своего она не знала и не умела рассчитать, поэтому очень скоро почувствовала, что задыхается и готова упасть. На бегу она беззвучно плакала, закрывала глаза и запрокидывала голову. Уже на Валабуева Паша далеко опередил ее. Свернув на каменную мостовую Советской, она едва могла различить фигуру его сквозь дождь. Через минуту он исчез в коротком переулке, ведущем к Парадной площади, и на одно мгновение вдруг ощутила она себя одиноко и неприютно - в пустынном городе, среди дождя, в слезах. Раскачивались темные деревья вдоль улицы, в домах горело несколько окон, тускло светились редкие фонари. Хорошо знакомый манекен в витрине универсама, одетый в полосатую футболку со шнурком, с вежливо-настороженным лицом, со странно растопыренными руками и пальцами, косился ей вслед. Все это осталось в голове ее помимо мыслей - там, откуда берутся потом неясные воспоминания и сны.

Позади остались кинотеатр, подвальные окна библиотеки. Через минуту она свернула в безымянный переулок, и ей видна стала площадь.

На площади горели два фонаря - у дальнего конца, по обе стороны от деревянной трибуны. Фонари освещали огромный кумачовый транспарант. Черный силуэт колокольни с отбитым крестом вырос на мгновение в подожженном молнией небе позади транспаранта.

Вера Андреевна бежала теперь, не чувствуя ни разбитых ног, ни боли в груди. Ей видны становились силуэты под фонарем. Приближаясь, различала она, как неловко расставив ноги, откинув плечи назад, Паша стоит у трибуны и обнимает за колени детскую фигурку, словно бы подсаживая ее. И от фигурки наверх, к светильнику, уходит веревка.

И только уже возле самой трибуны, за громовым раскатом, за шумом дождя, услышала она вдруг высокий отчаянный детский визг. Сердце ее рванулось, дыхание кончилось, и она схватилась руками за край трибуны.

– Вера, да помогите вы!
– кричал ей Паша.

Она отпустила мокрые доски, в глазах ее потемнело; делая шаг, она не знала, упадет сейчас или нет.

Белобрысая, с оттопыренными ушами голова Шурика повернута была набок. Лицо его целиком состояло из крика - из глаз и рта, раскрытого сверх всякой возможности. Паша держал его высоко ей трудно было дотянуться до шеи. Намокший узел оказался тугим, веревка не хотела выходить из него. Мальчишка визжал оглушительно.

Поделиться с друзьями: