«Иду на красный свет!»
Шрифт:
Вечером Прага бурлила. Толпы людей ходили от здания одного министерства к другому и нигде никого не заставали. Словно в стране наступило безвластие. Всех охватило страшное смятение — никто не знал, имеет ли силу приказ Годжи отдать Германии пограничные земли, поскольку его правительство было сметено народным гневом. Но никто не мог дать вразумительного ответа. По улицам бродили группы правых студентов и выкрикивали:
— Даешь военную диктатуру!
У павильона «Мысльбека»{204} перед взволнованной толпой выступал Зденек Неедлы:
— Нам не нужна военная диктатура. Это бессмыслица. Присмотритесь хорошенько, кто провозглашает эти провокационные лозунги. Мы хотим, чтобы судьбу республики решал народ!
У казарм Иржи Подебрадского стоял Юлиус Фучик и отвечал людям на расспросы о Советском Союзе и Красной Армии. Я охрип от выступлений и еле держался на ногах после хождений с толпой: с Вацлавской площади к Граду, от Града — на Турновскую улицу, оттуда — к парламенту и назад на Вацлавскую. Потом забежал в редакцию, хотя было довольно поздно и я не рассчитывал кого-либо застать. В редакции у приемника сидел Эдуард Уркс и слушал последние известия. В глазах его стояли слезы. Увидев меня, он смутился и покраснел. Мы молча пожали друг другу руки, и я ушел.
На другой день общественности представили правительство генерала Сыровы{205}. Было издано строгое предписание о затемнении. Придя домой, я не мог зажечь свет, так как нечем было занавесить окна. Я шарил в потемках в поисках хотя бы бумаги, чтобы закрыть лампочку. Не найдя ничего лучшего, я соорудил абажур из синей копирки, в результате ни света не было, ни затемнения не получилось. Сам я в этом полумраке, наверное, был похож на привидение. Впрочем, после всего пережитого я действительно выглядел привидением, а мрачный свет это впечатление лишь подчеркивал. Не хотел бы я вторично пережить подобное. Нервы мои были на пределе, с утра во рту не было и маковой росинки. Дома, разумеется, кроме завалящих сухих корок, я ничего не нашел. Сбросив лишь пальто и ботинки, я повалился на постель. Вторую неделю я жил один, Владо призвали в армию, а он отбыл в свою часть на границе. От него не было пока ни строчки.
Из головы у меня не шла манифестация перед парламентом, кордоны полицейских, выступление Готвальда и молодого Рашина о низложении старого, продажного правительства. Я погасил свет и снова зажег, встал, напился воды и подошел к окну. Прага спала чутко и напряженно. Когда сон все же сморил меня, мне снились Уркс и Фучик, а потом чудилось, будто по улицам едут автомашины, доносился рев моторов; проснувшись, я услышал рев наяву, а когда открыл окно, увидел и сами машины, которые вереницей мчались по улице. Богачи, имевшие собственные автомобили, забрав вещи, переселялись из Праги на дачи и загородные виллы. Они спасались от налетов — если б вдруг дошло до бомбардировки Праги. А собственно, с какой стати немцы станут бомбить Прагу? Войны ведь нет. И не будет. Мы сдаемся без боя. Годжа дал знак, чтобы нас растерзали, связали нам руки и обращались, как с последней сволочью.
Рассветало, за чертой Праги горели стога, подожженные какими-то мерзавцами. Я снова заснул.
Утром встал совсем разбитый, умылся оделся и вышел на улицу.
Была объявлена мобилизация.
* * *
В ноябре вторая республика{206} уже не скрывала своего истинного лица. Словно выхлестнулись и потекли все нечистоты из сточных канав, все громче, без обиняков стала заявлять о себе всевозможная политическая мразь. Считая, что с коммунистами покончено, яростно ополчились на все хоть в малейшей степени напоминавшее о демократии прошлых лет. Самым отвратительным нападкам подвергался Карел Чапек — олицетворение благородных идеалов гуманизма, порядочности и демократии. Теперь писателя всячески обливали грязью в газетах, его доброе имя поносилось и было ошельмовано настолько, что последняя собака погнушалась бы взять у него корку хлеба. Чапек страдал. Это был хрупкий, чувствительный человек с легкоранимой душой, оскорбить его не составляло большого труда.
Прекрасный, большой писатель. Его место давно было рядом с Ольбрахтом, Ванчурой и Незвалом, но он шел своим собственным путем и отстаивал свою собственную правду. Чего не мог постичь сердцем поэта и художника, он отказывался понимать и не желал прислушиваться к доводам. В языке своих произведений он возродил лучшие традиции нашей национальной литературы. Он был остроумен, любознателен; фантазия и юмор Чапека были неисчерпаемы. У него было сложившееся критическое мышление, но нередко он излагал свои раздумья, не дающие ему покоя, не доводя их, однако, до логического заключения. В двадцатые годы мы с Чапеком часто спорили. Его философия нам оставалась чужда, но мысли его были оригинальны, образность — неиссякаема и неповторима, читать и слушать Чапека было исключительно интересно. Он умел играть с огнем, но ни разу не попытался ничего поджечь, даже того, что мешало жизни двигаться вперед. Он понимал, какое зло таится в бездушной технике, в жестокой бесчеловечности. Он стремился быть хорошим писателем. Но чем бесцеремоннее происходившие в мире события вторгались в представления писателя, грубо нарушая его внутренний покой, тем больше Чапек менялся, сам того порой не сознавая. С болезненной озабоченностью он думал о человеке, о его судьбе, о судьбе своей страны. Жизнь вкладывала в его руки оружие. Это отнимало у него много сил. Здоровье его сильно пошатнулось; он с трудом пережил мюнхенскую трагедию. Писатель невыносимо страдал в изувеченной стране. В канун рождества он слег, видимо, у него недоставало воли жить. Циничный мир с налитыми кровью глазами заглядывал в его рабочий кабинет. Чапек не мог дышать в этом мире.
Когда писатель умер, фашисты, бесстыдно оскорблявшие его при жизни, оплевывали ядовитой слюной и мертвого.
Я распродавал свою библиотеку. Самые любимые свои книги относил я в букинистический магазин на Спаленой улице. Мне необходима была теперь каждая крона. Как-то я встретился на улице с Иржи Крогой{207}. Его мягкое, нервное лицо было бледно, в чертах как бы застыло болезненное ощущение стыда за нравственное несчастье, омерзительным зловонием которого тянуло со всех сторон.
— Это ужасно, — сказал он, подавая мне руку. — Невозможно жить.
Раны еще кровоточили, но боль при виде мерзостей, сопутствующих утверждению второй республики, стала менее острой. Остались лишь отвращение и гнев. Однако люди думали уже не только о том, что происходит сегодня, они задумывались о том, что ожидает их завтра. Следовало ждать худших времен. Настоящее еще можно было выдержать. Страх исчез вместе с опасениями и тревогами. Бояться не стоило. Даже того, что пришло позже…
* * *
После запрета коммунистической партии и закрытия всех ее газет и журналов мы, их сотрудники, оказались вольными художниками, то есть без работы. Но нам даже в голову не приходило искать работу в других изданиях. Мы не были журналистами, которым безразлично, где и кому служить, лишь бы платили. Свою деятельность в красной печати мы расценивали как ответственное партийное поручение и не смогли бы писать ничего, что расходилось с нашими убеждениями.
Так что, думаю, никто из нас особенно и не старался подыскать место в редакциях других газет. Свои личные интересы мы никогда не ставили во главу угла. Нас это не волновало. Самое важное для нас всегда было — идти впереди событий, направлять их. Так нас учила партия.
Поэтому в течение нескольких месяцев, предшествовавших оккупации урезанной Чехословакии, мы были тесно связаны с партийными органами, готовящимися к переходу на нелегальное положение, и продумывали характер конспиративной работы.
Каждый из нас был на счету, каждый получил задания на ближайшее время и на длительный период, были образованы небольшие группы, с которыми мы ни при каких обстоятельствах не должны были терять связи.
Все шло к тому, что впереди нас ждали особенно трудные времена, а для партии — годы тяжелых испытаний.
Мы распределили между собой обязанности — кто с кем будет связан непосредственно, кто будет поддерживать контакты с художниками, писателями, архитекторами, левой и прогрессивно настроенной интеллигенцией. Надо завязать отношения и с людьми, лояльными к коммунистам, которые не были широко известны, учителями, рабочими, разузнать, какими квартирами можно будет воспользоваться при переходе на подпольную работу.
Было совершенно очевидно, что Франция и Англия, великие западные державы, поступили с Чехословакией подло. Убеждая Бенеша, что Чехословакии будет гарантирована неприкосновенность новых границ в случае принятия ею мюнхенских условий, они теперь готовы были не препятствовать Гитлеру оккупировать всю страну и создать таким образом базу для нападения на Советский Союз.