«Иду на красный свет!»
Шрифт:
Никто не мог пожаловаться на недостаток загруженности. Все постепенно сходившиеся сотрудники один за другим незаметно вступали в это коловращение, приноравливались к его ритму, включались в его нескончаемую деятельную работу.
Йозеф Копта убеждал меня бросить газету и заняться литературой:
— Газета — школа для писателя. Но нужно вовремя из нее уйти, иначе погибнешь.
Не раз, когда я еще и не подозревал, что буду тут работать, на лестнице этого дома я встречал «погибшего» Ивана Ольбрахта и «погибшего» Йозефа Гору, а потом мы и сами «погибали» здесь, счастливые, несмотря ни на что, потому что наших книг могло и не быть, зато не могло не быть дела, которое делали мы все вместе. Ян Шверма{174} мог стать историком, доктором Яном Швермой; Эдуард Уркс — литературоведом, профессором, доктором Урксом; Станислав Брунцлик, Курт Конрад, Ян Крейчи и особенно Юлиус Фучик страстно мечтали заниматься литературой и литературоведением, но они добровольно отказались от этого. Лацо Новомеский был поэт, но сколько времени он отдавал газете! И меня не оставляло честолюбие — хотелось писать не только газетные статьи. Но никто из нас и в мыслях не держал — жить тем, чем хотелось бы, делать то, что приятней. Наше место было здесь. Так велела нам совесть.
В партии нельзя было просто числиться — в ней не было места бездельникам, нечего было делать и искателям легкого успеха. Вступившие в коммунистическую партию не могли рассчитывать на какую-то личную выгоду. Наоборот, им грозили увольнения, преследования, тюрьма. Тем не менее все новые и новые энтузиасты пополняли партийные ряды, и не только рабочие, но и люди искусства, интеллигенция.
Среди нас, редакторов, было несколько рабочих, вступивших в партию еще на заводе, закаленных в борьбе за рабочую копейку. Мы пришли в партию благодаря литературе, революционным произведениям С. К. Неймана, Зденека Неедлы, Ивана Ольбрахта и Марии Майеровой, благодаря журналам «Червен», «Пролеткульт» и «Вар»{175}, стихам Волькера и Сейферта, убежденные статьями «Руде право». Естественно, этому способствовала и наша жизнь с самого детства — условия в семье и война, отнявшая отцов и открывшая нам глаза на ужасы и бесчеловечность действительности. А Нейман, Неедлы, Ольбрахт и Шмераль первыми заставили нас обратить взоры к Советскому Союзу, научили понимать смысл революционных событий в этой огромной, далекой и в то же время такой близкой стране, судьбы которой не давали нам спокойно мириться с нашей жизнью.
Занятые политикой, мы все же улучали минутку и забегали в «Метро» повидаться с Карелом Тайге и Витезславом Незвалом, Индржихом Гонзлом{176}, с нашими левыми архитекторами, побеседовать с ними. Правда, особенно засиживаться по вечерам было некогда. Время складывалось иначе, чем у наших друзей, живших вольными художниками и после ночных бдений имевших возможность выспаться днем. А в партии была дисциплина, и у каждого был свой круг обязанностей.
Но когда нам надоедали ежедневные сардельки у колбасника Коржана, а в кармане заводились лишние двадцать крон — скажем, гонорар за статьи в «Творбе», — мы, охваченные грешным желанием выйти, что называется, проветриться, отправлялись куда-нибудь. Юлиус Фучик всегда готов был поддержать компанию и с удовольствием предводительствовал нами.
Чаще всего мы ходили к Бушару в Дейвицах; он держал ресторан с французской кухней и французскими винами; Фучик любил ходить сюда, и, если мы могли позволить себе посидеть у Бушара, для Фучика это был настоящий праздник.
Мы заказывали бульон, мясо по-бургундски с жареной картошкой, полбутылки божоле и чувствовали себя преотлично. Фучик восторженно любил Советскую Россию. С горячей симпатией относился он и к Франции, французскому народу; французскую литературу прекрасно знал от Бодлера до дадаистов, был ревностным почитателем Парижской коммуны и всего связанного с ней. Ему как-то случилось побывать с Иваном Секаниной в Бретани, в рыбачьем поселке Дуарнене. Рыбаки как раз бастовали и не выходили в море; у мола качались на волнах пустые лодки; рыбаки митинговали. Фучик окунулся в привычную стихию. Жители поселка сплошь были коммунистами, и Фучик чувствовал себя здесь как дома. После окончания забастовки он еще какое-то время жил в поселке, бывал в семьях рыбаков. Стоило Фучику вспомнить о той поездке, у него загорались глаза, словно рыбачий поселок вставал перед его взором как одно из прекраснейших мест на свете…
У Бушара мы нередко касались больной темы — наших литературных планов, которые каждый из нас хранил про себя, в самых потаенных уголках души.
— Знаешь, что я хотел бы написать, Рыбачевский? — как-то раз ни с того ни с сего обратился ко мне Фучик.
— Ты собираешься писать?
— Разумеется, я хотел бы кое-что написать.
— Чем же ты собираешься нас поразить?
— Не пугайся. Двумя романами.
— Ого-го!
— А знаешь, почему два?
— Уж избавил бы нас от догадок. Видимо, один будешь писать правой рукой, а другой — левой ногой.
— Рыбачевский, — укоризненно протянул Фучик, — за кого ты меня принимаешь, подобные шуточки скорее пристало адресовать кому-нибудь из вас.
— Ну сдаюсь, сдаюсь!
— Что ты скажешь, если я напишу детективный роман? А еще — утопию о недалеком будущем!
— Блестяще! Киш, запиши это, пожалуйста.
Наступила пауза. Фучик достал из кармана пачку сигарет, закурил и продолжал:
— Утопию в духе Жюля Верна, только современную, о том, каким будет мир лет через пятьдесят и какие удастся творить чудеса, когда технику поставят на службу прогрессу. Представляешь, до чего прекрасной станет жизнь, если не будет войн?
— Да уж мог бы кое-что представить, — похвастался я, чтобы не оставаться в долгу.
— Представляешь, какую замечательную вещь мог бы написать о будущем коммунист? И не какие-нибудь там досужие вымыслы, вроде замятинского «Мы»{177}, а самое настоящее научное предвидение, в духе жюль-верновских прогнозов. Кто, по-твоему, одолел бы эту тему?
— А ты сам?
— Хм…
— В самом деле, отчего бы тебе не взяться за это?
— Ты думаешь? В самом деле, а?.. — серьезно проговорил Фучик.
И мы пошли догонять друзей.
Фучик был одним из самых добросовестных журналистов, каких мне довелось знать. Он считал себя романтиком, однако большего поборника правды, чем он, трудно было найти.
* * *
Большую часть своей жизни мое поколение прожило по чужим углам, проводя время в кафе. Там, где ты снимал койку, можно было только поздно вечером лечь в постель, а рано утром уйти. В квартире обычно не было ванны, в углу комнаты стоял на табурете жестяной таз, рядом с ним на полу — кувшин с водой. Шкаф для одежды, маленький стол и два стула. Вам принадлежало здесь только то, что вы принесли с собой в чемоданчике, — две-три смены белья, зубная щетка и книги. Получить комнату на одного жильца было трудно. Еще труднее было найти комнату с отдельным входом из коридора. Такая комнатушка стоила до четырехсот крон в месяц, а мы зарабатывали крон семьсот-восемьсот. Самые дешевые были комнаты, где жило по нескольку ночлежников.
Современная молодежь этого себе не представляет. Теперь двадцатипятилетние живут в отдельных квартирах с ваннами и центральным отоплением.
А я впервые заимел собственную квартиру в сорок один год.
Нашим домом было кафе.
Там мы проводили большую часть времени после работы.
Но это вовсе не значило, что мы бездельничали или выпивали.
В кафе писали, занимались, читали, встречались с друзьями и знакомыми.
Чтобы пойти в кафе, довольно было двух крон.
В Праге, Брно и Братиславе некоторые кафе посещались исключительно людьми искусства. В Праге это были «Тумовка», «Метро», «Народни»; в Брно — «Авион», а в Братиславе — «Редута», «Астория» и «Метрополь».
Кафе были нашими политическими и художественными университетами.
И все мы любили природу.
Все, кого я знал, питали к ней самые глубокие и горячие чувства.
Будь я художником, я бы ни за что не стал рисовать портреты людей, а писал бы портреты природы.
Я вырос среди природы и любил книги Лондона, Твена, Гоголя, Чехова, Толстого, Тургенева, Горького, Неймана и Шрамека.
О природе вы прочтете во всех моих книгах, потому что любовь к ней я пронес через жизнь. Мне нравится природа, она дорога мне, как и самые смелые достижения в науке и технике, в устройстве современного мира. Мне дороги любые проявления, свидетельствующие о романтичности человеческой души, нашедшей отражение в литературе конца прошлого века. Чего бы добился человек, если бы все на свете служило миру, прогрессу и счастью людей!
Любил природу и Незвал.
Я познакомился с ним в конце двадцатых годов, но задолго до этого знал его поэтические сборники и мог прочитать наизусть половину его «Пантомимы» и почти всего «Эдисона». Книжечку Незвала о Волькере я зачитал до дыр. Он видел Волькера глазами поэта и судил о нем так верно и точно, что одна эта книга могла затмить ученые труды о Волькере.
Мы с Незвалом распили не одну бутылку вина и прободрствовали не одну ночь. Не всегда это кончалось мирно. Незвал вспыхивал как порох, и в такие минуты его взрывная энергия удесятерялась. А если присутствовал и Ян Славичек{178}, то пространство вокруг нас походило на бушующую стихию.