Ирония идеала. Парадоксы русской литературы
Шрифт:
Ведь большинство читателей принимает всерьез и пушкинскую, гораздо легче распознаваемую насмешку: «Блажен, кто смолоду был молод…». В интернете этот стих цитируется почти сто тысяч раз, практически всегда одобрительно, как мысль самого автора, к которой читатель без оговорки присоединяется. Даже в словаре смысл выражения толкуется так: «у каждого возраста свои возможности и ограничения, и счастлив тот, кто в старости не стремится возместить упущенное в молодости, поскольку в свое время успел пережить и испытать все сполна» 86 . И лишь дойдя до строки: «а в тридцать выгодно женат», внимательный читатель задумается: а что же Пушкин хотел сказать? Может быть, он издевается над этим «блажен, кто смолоду», над этой апологией житейского рассудка и конформизма?
<- 86
«Словобор» – http://www.slovoborg.su/definition/блажен,+кто+смолоду+был+молод.
Но у Пушкина переход от «заздравия» к «заупокою» слишком явен, в пределах одной строфы, а у Толстого растянут на целый роман. Потому и не замечают иронического смысла зачина, что он медленно проступает в повествовании о двух несчастных семьях и одной счастливой. И если уж большинство не дочитало, вернее, не додумало одну строфу «Онегина», то романа Толстого тем более не додумывают. А ведь по сути уже достаточно дойти до первой сцены, которая начинается не менее знаменитой фразой: «все смешалось в доме Облонских» – чтобы почувствовать толстовскую насмешку. Сам Стива прекрасно осознает: «Есть что-то тривиальное, пошлое в ухаживанье за своею гувернанткой». И потом, после сцены с Долли: «И как тривиально она кричала, – говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. – И, может быть, девушки слыхали! Ужасно тривиально, ужасно».
«Тривиальное, пошлое». Неужели такая тривиальность должна свидетельствовать, что каждая несчастливая семья несчастлива по-своему, а не самым типичным образом? Можно ли такую «мудрость» принимать за выражение авторской мысли? Не пора ли заметить, что зачин противоречит смыслу романа, что счастье, каким оно выступает в «Анне Карениной», гораздо более единственно, удивительно, невероятно, ни на что не похоже, чем все вполне тривиальные семейные несчастья с предсказуемым исходом.
То, что зачин иронически соотносится с романом, не обязательно предполагает, что Толстой намеренно разыгрывает читателя. Начальная сентенция нейтральна по интонации: мысль заведомо не утверждается и не отрицается, а предлагается для дальнейшего испытания, а возможно, и опровержения. Эту типичную сентенцию в духе моральной философии могли бы изречь Ларошфуко или Лабрюйер. Такое нравоучительное замечание было бы уместно в великосветской гостиной. На худой конец, это может быть мысль самого Стивы Облонского, фраза из его внутреннего монолога, которая иронически предваряет картину разрушенного семейного уклада.
Стива одновременно и жалеет о случившемся, и пытается утешить себя: дескать, да, тривиально, но в каждой несчастливой семье это случается по-своему.
Однако испытания сюжетом эта мысль не выдерживает. Постепенно становится ясно, что это не монологическое утверждение Толстого, это спор романа с его собственным зачином, это пример «чужого слова» в авторской речи – или, во всяком случае, такого слова, которое остраняется автором по ходу романа.
Критика, остраняя писателя, продолжает его же работу остранения, перенося ее уже на саму словесность. Произведение толкуется как причудливое, пристрастное, одностороннее, иногда – как воплощение безумия, одержимости. Маленького писателя такая трактовка убивает, а большого – воскрешает из инерции заученно-почтительного восприятия. Прежде чем этот прием стал известен как «остранение», его теоретик Виктор Шкловский назвал его «воскрешением» («Воскрешение слова»). Отсюда видно, что суть вовсе не в формализме, одним из зачинателей которого был Шкловский, а в глубоко содержательном назначении искусства: «воскрешение вещей – возвращение человеку переживания мира» 87 .
<- 87
Шкловский В. Воскрешение слова. СПб., 1914. С. 1.
Так и я мог бы по праву назвать эту статью: «Воскрешение Льва Толстого». Воскресение возможно только после смерти и на ее основе. Сначала великий писатель живет – и работой своей живит, будит, возмущает читателей. Потом он начинает восприниматься как золотой фонд, канон – и в нем застывает, умирает. И оживить его можно лишь свержением с пьедестала, обнаруживая порочность его методов, жестокость его заблуждений…
В письме критику Н.Н. Страхову Толстой отмечал: «Все как будто готово для того, чтобы писать – исполнять свою земную обязанность, а недостает толчка веры в себя, в важность дела, недостает энергии заблуждения, земной стихийной энергии, которую выдумать нельзя» 88 . Почему Толстой использует здесь в одобрительном смысле слово «заблуждение»? Оно сродни «остранению»: уклоняясь от истины или привычки, мы укрепляем в себе свежее, стихийное чувство жизни. Нужна энергия заблуждения, несправедливости, даже попрания истины, чтобы привлечь к ней взгляд, чтобы истина не приедалась, а потрясала. Писатель приносит себя в жертву читателю, пробуждает его мысль, его страстное несогласие – даже ценой своей неправоты. И дело критика – заново пробуждать эту энергию даже в безнадежно классических текстах.
<- 88
Письмо 6 апреля 1878 г. – http://rvb.ru/tolstoy/01text/vol_17_18/vol_18/0697.htm.
ГЕРОИКА ТРУДА И ЭДИПОВ КОМПЛЕКС СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Я договорился до кровосмешения? Но ведь это так: рожденный землею человек оплодотворяет ее своим трудом…
В своих трудах «Тотем и табу» (1912) и «Массовая психология и анализ человеческого “я”» (1921) З. Фрейд описывает модель социального потрясения, в основе которого лежит акт отцеубийства – убийство вождя его сыновьями в первобытной орде. «Дело устранения праотца братьями должно было оставить неизгладимые следы в истории человечества…» 89 , – таков психоаналитический подтекст революций и последующих тоталитарных режимов. Отец налагает ограничения на инстинкты сыновей, и они, сговорившись, убивают его. Власть переходит к Старшему, или Большому Брату – это величание, знакомое нам по книге Оруэлла «1984», быть может, прямо восходит к терминологии Фрейда. В самом деле, свержение царя вызвало у народа, который веками был верен «самодержавию-православию», чувство ликования-освобождения… И одновременно – глубочайший страх, приходящий как бы ниоткуда, а на самом деле – из опустошенного идеал-я, которое уже не с кем стало отождествлять; ибо идеал-я – это, по Фрейду, спроецированный вовнутрь образ Отца.
<- 89
Фрейд З. Тотем и табу // Фрейд З. «Я» и «Оно»: Труды разных лет. Тбилиси: Мерани, 1991. Кн. 1. С. 344.
Конечно, не столько о царе-батюшке тосковала душа, сколько об Отце Небесном, тогда же низвергнутом общей братской волей. Отцеубийство социальное – символ религиозного. И тогда осиротевшим братьям-убийцам срочно потребовался Старший Брат, который заменил бы Отца и заполнил бы место идеал-я, без которого ни личность, ни общество жить не в силах. Между братьями началась жесточайшая борьба за право считаться старшим. Так по старшинству и стали сменять друг друга «большие братья», попутно истребляя братьев-соперников. Само понятие «братства» стало сомнительным в отсутствии Отца, – как намек на того, кого следовало забыть.
Именно чувство вины перед убитым Отцом заставляло столь яростно верить в нового отца, приносить ему возрастающие жертвы. Так называемый «культ личности» с точки зрения марксизма – всего лишь отступление от непреложных законов истории. С психоаналитической точки зрения, напротив, культ «старшего брата» неизбежен в обществах, прошедших через революционный опыт отцеубийства. Причем все это было высказано задолго до того, как культ «старших братьев» распространился в коммунистической России, фашистской Италии, нацистской Германии. В данном случае Фрейд предвидел, не предсказывая, тогда как Маркс, многое предсказывая, увы, не предвидел.
По мере развития и практического воплощения марксизма в нем накапливалась сумма погрешностей, поначалу вроде бы незначительных, допускавших отдельные поправки с целью его творческого развития. То социализм в одной отдельно взятой стране, то культ личности, то не абсолютное и не обнищание пролетариата в странах капитала, то рост алкоголизма и расцвет «религиозных пережитков» в странах «зрелого и развитого» социализма… Каждая теория имеет свою критическую массу погрешностей, накопление которых в конце концов превращает ее в лже-теорию. В стране, обманутой марксизмом, фрейдизм привлекал как более широкая альтернативная теория, которая позволяла объяснять не только факты, противоречащие марксизму, но и сам марксизм.
Философская основа марксистско-ленинского мировоззрения – материализм. В свою очередь, мифологическая основа материализма – культ матери-природы, почитание материнского начала бытия.
Часто можно столкнуться с той точкой зрения, что материализм привит русской философии извне, что по своему характеру русские никоим образом не являются материалистами – им чуждо восприятие мира как отдельной реальности, чужда западноевропейская трезвость, стремление опираться на объективные законы, действующие помимо желания и воли. Нельзя, однако, путать материализм с рационализмом или эмпиризмом. Материализм исходит из убеждения в правоте природы, в ее материнских правах на человека, в долге человека по отношению к матери-природе. Собственно, ничего иного материализм не означал и у его философских основоположников. Вот самое известное определение Ф. Энгельса: «Те, которые утверждали, что дух существовал прежде природы…. составили идеалистический лагерь. Те же, которые основным началом считали природу, примкнули к различным школам материализма» 90 . Примерно то же самое у В.И. Ленина: материализм – «признание объективной реальности внешнего мира и законов внешней природы…»; «необходимость природы есть первичное, а воля и сознание человека – вторичное 91 .
<- 90
Людвиг Фейербах и конец немецкой классической философии // Маркс К. и Энгельс Ф. Соч.: В 50 т. М., 1955—1981. Т. 21. С. 283.
<- 91
Ленин В.И.. Материализм и эмпириокритицизм, гл. 2, 4 // Ленин В.И. Соч. М.: ГИПЛ, 1952, 4-е изд. Т. 14. С. 176, 177.
То, что учение, признающее материнство и первенство природы, называется «материализмом», далеко не случайно. «Матерь» и «материя» имеют общую этимологическую природу не только в русском, но и в латинском языке, как свидетельствует Лукреций в поэме «О природе вещей» (лат. materia происходит скорее всего от mater – «мать, источник, происхождение»). Материя составляет материнское, порождающее начало бытия, тогда как Бог – мужское и отцовское. Исходная основа такого представления – древний культ земли как материнского начала и солнца как отцовского: солнечные лучи, несущие поток энергии, как бы оплодотворяют лоно земли, из которого и произрастает вся растительная жизнь. О мифопоэтическом подтексте материализма напоминает