Искатель, 2008 № 06
Шрифт:
— Димитрий, друг, какой смысл в этом споре! — поморщившись, ответил Резанин. — Скорее всего, у нас с тобой просто разные представления о писательском ремесле. Вот и все. А по поводу вымысла... Приведу тебе простой пример. Помнишь, наверное, рассказ Лескова о запечатленном ангеле? Там у него один из героев, раскольников-староверов, в жестокую бурю и ледоход перебирается по цепям недостроенного еще моста на другой берег Днепра, и все ради того, чтобы подменить копией и спасти конфискованную чиновниками у его братьев по вере чудотворную икону.
— Отлично помню, — отозвался Скорняков.
— А известно ли тебе, что по признанию самого Лескова, поводом для написания рассказа послужило реальное событие?
— Нет. Ну, так я о чем и говорю...
— Погоди! Повторяю, поводом послужило действительное событие: во время строительства в Киеве нового моста, когда цепи через Днепр уже были натянуты, один из каменщиков, по поручению своих товарищей, рискуя жизнью, балансируя шестом, сумел перейти по цепям на противоположный берег реки и благополучно вернуться обратно. Только, вот, ходил он вовсе не за чудотворной иконой, а за водкой, которая по каким-то причинам на той стороне Днепра продавалась значительно дешевле. Весь же рассказ свой Лесков попросту выдумал. И что же? Если следовать твоей логике, так писатель должен был, вместо «возвышающего нас обмана» лепить правду-матку и превратить чудесный, но вымышленный рассказ в реальный, но пошлый анекдот.
— Не передергивай! — рассердился Димка. — Я же тебе не об этом говорю, я тебе говорю совсем о другом: литература должна делать человека лучше, давать нравственные ориентиры, служить обществу... Твой пример нисколько этому не противоречит, скорее, наоборот!
— Ладно, не кипятись по пустякам, как сказал Иван Грозный дьяку Висковатому, помешивая ложкой смолу в котле, — постарался успокоить его Алексей. — Я лишь утверждаю, что для беллетристики мораль вторична, а фантазия первична. Вымысел, по-моему, как раз и есть тот стержень, на котором держится любое повествование. И совершенно не важно при этом, к какому жанру относит сам пишущий продукт своего труда, — реализму, авангардизму, мистицизму или пофигизму. Один черт, — продолжал он, незаметно для себя увлекаясь разговором, — ежели в голове у него только всякие догмы, правила, нормы морали и поведения, которые он из самых лучших побуждений жаждет вдолбить в голову читателя, и нет места фантазии, то ничего путного из-под его пера не выйдет. А искать идею и нравственный подтекст — это дело критиков. И, вообще, росту нравственности способствует не литература, а дряхление плоти. О писателях же еще Дидро говорил, что они вовсе не должны быть правдивыми и нравоучительными, но занимательными быть обязаны!
— Это ты загнул! По-твоему, что же получается — чем в романе меньше правды и нравственности, тем он лучше, что ли?
— Ну, как тебе еще объяснить? — Резанин чувствовал, что под влиянием исходящих от его визави винных паров его самого тоже неудержимо потянуло «философствовать». — Видишь ли... на мой взгляд, вымысел — это мышцы беллетристики, так же как сюжет — ее скелет. Когда атрофируются мышцы, умирает и все тело, как только умирает фантазия, гибнет и литература...
— Ты мне прописные истины-то не долдонь, — прервал его Димка, — ликбезом не занимайся, по существу говори. А то, послушать тебя, так я — дурак!
— Напротив, это потому, что ты меня не слушаешь. Я лишь хочу сказать, что роман без вымысла — не более чем техническая инструкция, а чтобы сочинять инструкции, писателем быть не обязательно. Можно найти и привести примеры художественных произведений не только сомнительных, но даже вредных с точки зрения нравственности, однако от этого они не перестают быть художественными и произведениями. Между тем, ты не сможешь привести мне ни одного примера хорошей прозы, в которой не было бы места фантазии и вымыслу.
— Вот-вот. Фантазия, вымысел! — неожиданно еще больше разгорячился Скорняков, ожесточенно тыкая вилкой в банку с маринованными огурцами. — Все бы в эмпиреях витать. А надо просто быть ближе к реальности, к правде. На земле нужно стоять обеими ногами. Ничего другого, я думаю, для успеха и в литературе, и, главное, в жизни не требуется. Вот ты, к примеру, многого ли достиг? Какие такие покорил высоты? Что за пользу принес обществу?.. Да что там, обществу! Себе-то ты какую пользу принес? Никакой, кроме вреда. Я же твою бывшую хорошо знал, классная баба, красивая... Чего тебе еще надо было? Обеспечь только ее достойно, как мужику полагается. А ты... работу бросил, сочинительством своим занялся. А много ли проку от твоего сочинительства? Денег-то платят с гулькин хрен. Мужик, он вкалывать должен, чтобы семья... и женщина его не нуждались ни в чем. А как еще? А фантазии всякие — это как раз по ихней, по женской части.
Поскольку Резанин ничего ему не отвечал, Димка опрокинул себе в пасть еще четверть стакана настойки, потом, вкусно хрустя огурчиком, уже более доброжелательно посмотрел на собеседника и, подняв перст, сообщил:
— Ты не сомневайся, я пока трезв, как пророк Мохаммед. Я, вообще, способен пить долго и много, не пьянея и не теряя чувства нравственного равновесия. Организм такой.
— Эка, куда тебя занесло, — помолчав, нехотя ответил Алексей, — от литературы — к бабам. Это, я тебе скажу, зачастую вещи несовместные, как гений и злодейство. Для плодотворной работы писателю нужно главным образом только одно — душевное равновесие. Кому-то удается найти его в семейной жизни, кому-то — нет; мне, вот, не удалось. И вообще, у одного французского, кажется, философа я прочел очень верную на мой взгляд мысль о том, что женщины, в силу особого склада ума, видят в человеке сколько-нибудь одаренном лишь его пороки, а в дураке — только его достоинства. И это естественно, ибо достоинства дурака льстят их собственным недостаткам, любой же талант — это отклонение от нормы, то есть болезнь, а кому ж охота делить с больным его капризы и невзгоды. Женщины видят в своих спутниках, прежде всего, средство для удовлетворения собственного тщеславия и любят в них только самих себя.
— Да, французы, они всегда больше нашего понимали в женщинах, — со вздохом согласился Скорняков. — Однако это все опять-таки беллетристика, игра ума. Вот, взять, к примеру, меня: особыми выдающимися талантами я не блещу, звезд, как говорится, с неба не хватаю (хотя дело свое знаю крепко и себя, и семью всегда могу обеспечить), а ведь увидела же Танька во мне что-то эдакое, полюбила... Знаешь, Леш, я ведь развестись решил. Хватит на две семьи жить, пора, так сказать, оформить наши с Танькой отношения законным образом. А как еще?
Пораженный таковой логикой, Резании не нашелся, что сказать, и только развел руками.
Скорняков же, убедившись, что последнее слово осталось за ним, удовлетворенно икнул, а затем поинтересовался, доверительно понизив голос:
— Леха, слушай! Скажи как другу, куда ты тогда в девяносто девятом исчез? Ведь почти два года про тебя ни слуху, ни духу не было. Как в воду канул. Поговаривали, будто ты чуть ли не в психушку загремел. Мол, расстроил горячительными напитками ум и ага. Правда?
— Врут.
— Я так и думал, — кивнул Димка, — но помню, зашибал ты тогда не хило...
В это время как раз вернулась с речки Гурьева и, критически осмотрев мужчин, заявила, что сейчас в парилку пойдет с Алексеем, Димке же рано еще, пусть-де лучше на речку сбегает, да хмель смоет, а то, не ровен час, удар хватит. Резанин, понятное дело, не возражал. Скорняков тоже, по-видимому, отнесся к женским капризам с пониманием и, опоясавшись полотенцем, поводя мускулистыми плечами, зашагал к реке.
Как только они вошли в парилку, Татьяна тотчас сбросила с себя нечто вроде небольшой простыни, в которую до того была укутана, постелила ее на полок и легла сама. Алексей невольно опять залюбовался: длинноногая, с густыми рассыпанными по плечам темно-каштановыми волосами, небольшими упругими грудями, да еще и окутанная знойным парным маревом, она походила на молодую ведьму. Повернув голову, она с усмешкой глянула на него невероятно черными из-за расширенных зрачков глазами:
— Ну, банщик, что на зад мой уставился? Парить-то будешь?