Искупление
Шрифт:
И тут вдруг вспомнилось, уже не в первый раз: как-то едет ко Царь-граду, пришло ли посольство митрополита Михаила?..
9
Ночью их разбудил филин. Первым проснулся митрополичий келарь Порфирий, пошуршал тонким, походным постельником и выполз из шатреца на волю. Во тьме летней ночи, густой, бархатно-теплой, он с трудом различил очертания святительской лодьи с ее сундуками и казной, уловил легкий приплеск волны, приглушенный храпом сторожей, и широко перекрестился. "Не к добру это, филин-то" - с тревогой подумал келарь, а сам уже снимал с подрясника широкий пояс - катаур, - дабы поучить нерадивых сторожей. Ишь, чего удумали: дрыхнут посередь чужой земли, где тать на тати! Вспомнилось, как сутки назад кыпчаки переволакивали их лодьи из Волги-реки в Дои - вот страху-то! Не только до сей поры, но до могилы не забыть жадные грязные руки сих охотников до чужого добра, так и норовили, окаянные, облапить сундуки да отверзнуть крышки. Забыть ли, как во яри наживной жесгь сундучную, позлащенную, ногтями скребли - по коже мороз!.. Нападут этакие в нощи - не отмолишься, они исстари со злокознями в сей степи повенчаны, а эти, мордображные, спят!
– А! Спите, клятвопреступники! Спите, выхрапки вельяминские!
Порфирий, не смущаясь иноческим саном, взял на себя грех грязнословия и накинулся на спящих с рукоприкладством. Широкий катаур он ухватил за конец и всей тяжестью этого жесткошитого пояса стал бить по головам утомленных ночным бдением воев. Все они - два десятка - состояли недавно при тысяцком Вельяминове, а после смерти того привели их вместе со всей дружиною к крестоцелованию в полку великокняжеском. Этих отобрал сам Григорий Капустин для царьградского походу, он же с них и спросит - он, а не какой-то келарь Илья...
– Уймися! Очи повыбьешь!
– воскликнул десятник, осмелев, и старался выхватить пояс, но услышал шаги по крошке прибрежного плитняка, умолк, даже во тьме угадал новую опасность: к воде увалистой поступью приближался переяславский архимандрит Пимея.
– Помалу сечешь! Помалу!
– прохрипел Пимен. Он надвинулся на десятника, потому что тот лучше других был виден над бортом лодьи и более иных был повинен в прегрешении. Пимен выхватил катаур у келаря, омокнул пояс в воду и мокрым продолжил богоугодное дело поучения.
– Смилуйся, отец Пимен!
– снова воскликнул десятник, коему не было больно, но наказание архимандрита всегда имело продолжение: воям урежут кусок как в скоромные, так и в постные дни, что при тяжком походе было и вовсе худо.
– Приими поучение смиренно!
– Отец Пимен! Недреманное око держали...
– Премолчи! Святителя побудиши! Затвори пасть зловоину! Экой смрадиной несет, будто семь ночей пил беспробудно! Вот тебе за лжебесие твое! Вот!
На других лодьях стража проснулась и приободрилась, перешептывалась, разбирая копья и препоясываясь мечами. В прибр-ежном перелеске снова прокричал филин. Пимен отбросил катаур, перекрестился и пошел к другим двум лодьям, тяжело переваливаясь округлым станам. Было слышно его тяжелое дыхание, хруст камней под сандалиями, но криков больше не разносилось над Доном и над берегом, только приплескивала волна, кричал филин да падали звезды - крупные звезды полдневной стороны..
До Царь-града было еще далеко.
* * *
Митрополит Михаил уже успел пораздобреть и душевно и телесно на своем митрополичьем дворе, в пышном окружении своих, святительских дворян, привык к поварне многоблюдной - утехе его здорового, еще молодого тела, не потому ли так тяжко стонала душа его в этом дальнем, опасном и трудном походе? Не потому ли, что рядом с ним в одном крохотном шатреце, в одной лодье пребывает светский начальник, боярин Юрей Ко-цевин-Олешинокий, коему велено ответить пред самим великим князем за сей поход ко Царь-граду, а он, боярин Юрья, даже минувшей ночью спал без просыпу, я во сне бороду ухватя, - не потому ли Так неспокойно митрополиту? Нет, не потому...
Разбуженный филином и голосами на берегу, он так и не смог смежить очи. Хотелось ему позвать к себе самого близкого человека, наследника его старого прихода - Мартина, да передумал: проснется боярин Юрей - слово душевное не обронишь... И тут вспомнилось еще не ставленному митрополиту Михаилу, как наехал он единожды на Москву, лет пять назад, по зову первопастыря Алексея да великого князя, как поехали они всем клиром соборным в Тверь и там встретился нежданно посол из Царя-града Киприан, посланный самим патриархом Филофеем. Далеко смотрел Филофей, ведал старец, что и московский митрополит последние дни доживает, и послал ученого болгарина, дабы вывег дал все дела церковные. Но не только церковные дела нужны были послу Киприаяу - дела большой политики не чужды были ему. Митрополит Алексей не пораз и подолгу беседовал с ним во тверской епископии: сей ученый болгарин, показавший себя знатоком богосло-вия, политики и учения богослова византийского Григория Паламы, чьи книги известны уже были на Руси, - этот болгарин беспокоил владыку Алексея, и беспокойство было не напрасно. Вскоре высокоученый болгарин был направлен патриархом из Царя-града на Русь уже с новым благословением - в митрополиты. Великий князь выставил заставу и повернул незваного гостя от Москвы к Киеву, поставя в митрополиты его, Митяя, да так скороспешно, что он в монахах-то побыть толком не успел, что и вызвало неудовольствие Дионисия Ростовского. Киприан во Киеве паутину плетет, еще на владыку Алексея клясловия строил да в Царь-град отсылал, что-де стар стал владыка Алексей, не ведает, что творит. Все ведал владыка! Все ведал и великий князь! Спроста ли стремился Киприан на московскую митрополию? Не-ет! Это он хотел да скашлялся со Литвою - вот где корень сотонинокий! Издавна Литва желала единого митрополита иметь с Русью, да такого, коему Литва была бы ближе, и чтобы жил тот митрополит у них. А коль церковная власть уйдет в руки Литве, тут и власть князя попадет в тенеты и измельчает, - вот куда метил Киприан с Литвою и с Царь-градом. Не бывать тому! Орда после Вожи рада была бы подмять Русь хоть под Литву, дабы повязать Москву пусть единой покуда веревкой, - все легче станет бить потом!
– да только великий князь Дмитрий Иванович не столь малоумен... В сундуках лежит серебро и злато, грамота к патриарху Нилу...
Митрополит Михаил лежа перекрестился, вспомнив, что за Филофеем умер и патриарх Макарий, вызывавший самовольно поставленного Михаила в Царь-град, теперь там новый патриарх. Какой он? Худо это или хорошо? Хорошо, что не с этим патриархом шептался Киприан, а худо... А что худо, того и сам не ведал Михаил. Выходило так, что все худо - и что они с великим князем самовольничали, Киприана изобидели да еще так долго тянули с поездкой в Царь-град, но хуже всего было тайное бегство Дионисия. "Презренный лжец! Всех обманул, отца Сергия - тот руку давал за него - в стыд ввел. Ну, погоди, козел белобородый, укреплюся на митрополии, тогда не то архимандритом - попом не поставлю! В монастырь..."
И долго терзался митрополит Михаил. Спохватывался, молился, замечая за собою греховные страсти, но так до рассвета и не смежил очей.
Но вот прошуршали чьи-то шаги. Запахло дымом - то повар митрополичьей поварни затворил кашу на донской воде.
В шатер вошел слуга боярина Юрьи, одел его. Коче-вин-Олешинский дождался архимандрита Коломенского (его тоже одевали), тот пришел с келарем Ильей, и все трое стали облачать митрополита Михаила, торжественно, по чину, будто готовились в кремлевские церкви, а не к молитве на бреге Дона. Дорогие ризы ежедень надевал митрополит, а еще более дорогие лежали в сундуке, на струге. Сам великий князь одобрил: пусть ведает роскошный Царь-град, что ныне Москва - глава городов русских и билою, и казною богата.
После молитвы и завтрака скоро собрались в путь.
В первую лодью сел отчаянный боярин Федор Шолохов со своею дворовой служней и боярин поменьше - Степан Кловыня, тоже со служней. При них было пятеро воев. В лодье были припасы: бочки с медом браж-ным, до коего пока не велено было приступать, бочки с икрой, с рыбой соленой. Там же лежали запасные копья, стрелы, сети для ловли рыбы.
На средней лодье были устроены покои митрополита и всех трех архимандритов: Мартина Коломенского, Ивана Петровского и Пимена Переяславского. Там же цапал бороду боярин Юрья Кочевин-Олешинокий, скучая среди святых отцов и с тоской посматривая на переднюю лодью, где было весело от шуток Федора Шолохова. На той лодье пахло бражным медом. Тут же, при митрополите, томились без дела два толмача московских, митрополичьих. Один разумел по-гречески и был из церковников, другой - на все руки, из беглых, вроде Елизара Серебряника. Митрополит просил Елизара, но великий князь смолчал почему-то...
Митрополит велел подтолкнуть лодьи и, когда они отошли на стрежень, благословил всех и сел на низкий оковренный столец посреди лодьи. Подумал о спутниках: "И бысть полк велик зело". Потом глянул на всходившее из-за леса солнышко, перекрестился и промолвил:
– В поучении Мономаха сыновьям изречено: да не застанет вас солнце на постели!
Однако солнце недолго держалось над лесом, его заволокло сплошной наволочью облаков. Ветер, не унимавшийся всю ночь, усилился, раскачал волну.
– Ишь, како изухабило Дон-от!
– воскликнул боярин Юрья, держась во страхе за бороду.
Он был единственный в сем походном полку, кто не умел плавать, остальных ветер пока радовал. Поставленные в лодьях паруса освободили руки гребцам, а остальных веселили скорым лётом лодей. Слева расстилались низкие луговые берега, безлюдные, таинственные. Порой перелески набегали к самой воде и снова уступали место лугам. В их высоких девственных травах, некошенных с сотворения мира, мелькали порой косматые дикие лошади-тарпаны, или порскнет вдруг от воды стадо диких коз-сайгаков и тотчас изчезнет в саженной траве. Еще величественней был правый, нагорный берег Дона. Его высокие берега проносились мимо, устрашая все той же безлюдностью, навесью плетня-ка, дремучим валежником сор|Вавшихся с кручи деревьев и самим лесом, нависшим над обрывом.