Искупление
Шрифт:
В ставке бедной моей - песок, На зубах у меня - песок И в кишках у меня - песок... Я ночью не сплю, А днем я не ем...
– Ата! [Ата (тат.) - отец, старик] - весело окликнул Елизар.
Старик умолк, но не вздрогнул и даже не повернул головы - его стеганая аська, из-под которой белела седина, оставалась неподвижна, как и вся его сухая, сгорбленная фигура. По безразличию к нежданному окрику в степи можно было безошибочно сказать: человек этот стар и не боится смерти.
– Да будет благословенно небо над твоей головой, ата!
– вновь сказал Елизар и спрыгнул на землю.
Только тут старик повернул к нему голову и опустил оба лука на землю, где лежало в колчане гнездо боевых стрел. После этого он зябко поправил на плечах и животе тонкий нитяной плащ - азям и посмотрел на русского монаха, говорившего по-татарски с примесью кыпчакских и турецких слов, то есть на языке, на котором говорила вся Орда.
Елизар хорошо слышал песню старика и потому без разговоров достал из каптаргака мясо, сыр хурут и сухари. Старик оглядел богатую еду и легко, без помощи рук, поднялся, ушел в ставку и принес небольшой кожаный мешок архат, в котором мягко переливалась жидкость, должно быть кислое овечье молоко.
– Пей ситра!
– буркнул старик и стал смотреть на мясо.
Елизар достал из богатых ножен тот нож, что добыл когда-то в смертельной схватке с нойоном в этих самых местах, нарезал мясо.
– Ешь, ата!
Сам Елизар помолился и тоже приступил к еде.
– Что невесел, ата? Где твои скакуны? Старик перестал жевать и молчал.
– Ешь, ешь! Я еду в Сарай, к Мамаю. Я везу грамоту твоему владыке от великого князя Московского. Вот найду в степи нукеров, скажу: ведите меня в Сарай! Где нукеры?
Старик снова перестал жевать, выплюнул еду на коричневую ладонь.
– Вчера наехали, коня забрали в ханово войско, - ответил старик и бросил пищу с ладони в рот, но не забыл махнуть рукой в сторону, куда ускакали вчера нукеры.
"Не обдели мя, боже, разумом..." - взмолился Елизар, прикидывая, куда ускакали нукеры, чтобы, не ровен час, не встретить их или не наткнуться на их стрелу, рубящую кольца кольчуги.
– Скажи мне, ата: где нынче кочует Саин? Ты знаешь Саина?
– О, Саин! Саин кочует!
– глаза старика оживились.
– Где кочует?
Пастух приподнялся и, оскалясь, долго смотрел на восход, потом снова легко сел, подломив под себя короткие кривые ноги, и махнул рукой на показавшееся солнце: там Саин.
В седловине увалов заржали кони, послышалось тяжелое топанье сотен копыт. Старик вскочил на ноги, добежал до оседланного коня и легким комом кинул свое сухое тело и седло. Ускакал. Елизар поджидал его, но пастух все не мог управиться с табуном, напуганным, должно быть, волками. Остзвив старому татарину кусок мяса, он испил из архата ситра и поехал на восход.
* * *
Старый пастух не обманул: войлочная ставка Саина, установленная на широкой арбе, показалась Елизару под вечер. Волы были выпряжены, что указывало на спокойный отдых семьи, но тощий дымок костра, сиротливо волокнившийся по лощине, опрокинутый казан с прокопченным дном и безлюдье вселяли недоумение и тревогу. Голодный в эту раннюю пору низкотравья скот волы, кобылицы и тощая корова, добывающая себе пищу в степи даже зимой, паслись далеко в стороне, у речушки, людей не было видно и там. Елизар осторожно подъехал к ставке. Похоже, что она была покинута или брошена с безнадежно больным, но тогда по степному закону должен на ней висеть знак: палка на веревке - не входить! Знака не было, а за круглой войлочной стеной, любовно обшитой накладным черным войлоком в виде цветов и птиц, жили какие-то звуки. Они показались Елизару началом песни, которую никак не могут запеть, но тут же он понял, что это стоны.
– Саин!
– окликнул Елизар.
Стена ставки дрогнула, и раздался сильный стон, похожий на крик. Голос был женский. Елизар не решился заглянуть в ставку и, отъехав немного в сторону, саженей на сто, сделал круг по степи, но никого не выглядел там и вернулся к ставке. Стоны усилились, теперь женщина кричала. Когда он подскакал и спешился, полог ставки раздвинулся и показалась рука, она хватала заднюю грядку арбы, но не могла дотянуться до нее. Елизар решительно раздвинул полог.
– Кто тут?
– спросил он по-татарски и, никого больше не увидев, кроме хозяйки, промолвил: - А я мнил, что тут поло... Снять, что ли?
В ответ женщина закричала и продолжала тянуться, стремясь, видимо, выйти из ставки. Он принял ее на руки и тут понял, что она рожает.
– Ой ты, господи, твоя воля! Ой, пропало бабино трепало! Тихо, тихо...
Теперь она сидела на корточках, широко расставив колени и ухватившись руками за большое колесо арбы. Она метала на него неистовые, ненавидящие взгляды и в то же время боялась, кажется, что он уйдет, оставив ее одну в вечерней степи.
Елизар давно знал, что татарки рожают сидя на корточках, у них это считалось легче. Он зашел за арбу, чувствуя, как тело объяло мелкой дрянной дрожью. От каждого нового крика ему становилось тошно и страшно. Наконец он сел на откинутую оглоблю и крепко закрыл уши ладонями. Порой, когда крики замирали, он поворачивал туда голову и спрашивал женщину:
– Где Саин? Ума рехнулась баба: не внемлет! Где Саин?
Она молчала.
Крики накатывало снова, и это становилось все мучительней. Он растерянно подобрал пучок стрел, рассыпанных под арбой, потрогал поржавевшие наконечники, но новый, крик отбросил его от оглобли. У ставки чуть дымился костер, и он подбежал за сучьями к ближнему кустарнику, не признаваясь, что бежит от этой арбы, от этой покинутой хозяином ставки. Однако и там, вдали, в кустарнике, он слышал крики и вернулся только тогда, когда крики прекратились.
– Эй! Жива ли?
– спрашивал Елизар уже в темноту, подходя с громадной охапкой наломанных сучьев.
У ставки было тихо, и он подумал: "Ладно ли сделал, что ускочил от арбы? Жива ли?" Но тут тонким кнутиком резанул по темноте крик ребенка.
– Ого! Ого как возопил!
Елизар засуетился. Он раздул угли в костре, разжег костер, увидел в его свете лежавшую у колеса женщину и подошел.
– Жива? Жива! Жива!
Она дико, не мигая, смотрела на него, еле шевелила опухшими, накусанными губами. Рукой она держала мужний азям, коим была накрыта еще в ставке. Елизар не стал подымать ее обратно. Дождя не было, ветра не было, и он, сунувшись в ставку, вынул оттуда сверток войлока, раскинул его под арбой, достал большую, видать мужнюю, шубу, дыгиль, и тоже расстелил поверх войлока. Женщина поняла и осторожно, с его помощью, подскреблась к шубе, прижимая к бедру ребенка. Когда она затихла под днищем своего высокого дома, Елизар поискал, чем бы ее прикрыть сверху, но не нашел и снял свою монашескую рясу.
– Не гневись, не гневись! То - святая одежка! Вот так, вот оно и станет человека достойно, а не то схоже, баба, с собакою, а тако жить богу не угодна, понеже ты тоже человек...
Он прикрыл присмиревшую, обессилевшую женщину и младенца, вновь почувствовал уверенность, приободрился и не спеша пошел к реке, подобрав котел.
Издали он видел мирный свет костра, бок высокой ставки и лошадь свою, входившую порой в круг света в поисках, должно быть, хозяина, засмотрелся и раздумался нежданно. Вот, казалось ему, живут в степи люди, татары, родятся, кочуют, умирают, как и православные. Им так же бывает холодно, голодно, больно, как и ему... И накатило еще совсем необычную мысль: представилось, что будто он живет тут в степи, давным-давно, что родился он в той ставке и вся эта ширь поля, неба, все эти запахи широкой воли, табуна и колесного дегтя - все это было с ним со дня рождения,.. Подумав так, он не испугался, но очень легко представил себя жителем степи, видимо потому, что у него была привычка к Халивде, только не мог принять эту жизнь без церкви или часовни, без веры своей православной...