Искупление
Шрифт:
– Ведмедь! Ведмедь!
– закричал с задней лодьи боярин Иван Коробьин. Он был там старшим и над братом своим Андреем, и над Нестором Барбиным. В их лодье тоже были запасы брашна: вяленое мясо, хлеб, сушеная рыба, мука... Были там бочки с квасом и медом бражным. Был там среди артельных и свой бочонок, не учтенный келарем Ильей... Веселая была лодья, не хуже первой, шолоховской.
В распаде берега, в самом устье небольшой речушки - ручья, впадавшего в Дон, когтил рыбу крупный медведь.
– Эка невидаль - медведь!
– ответил Коробьину боярин Юрей, но сам подивился, что Коробьин с последней лодьи видит больше, чем видят с первой, а когда тот же Коробьин пустил в медведя стрелу, он только погрозил ему пальцем: не трать стрелы впусте!
И впрямь, стрелы скоро пригодились.
На луговом берегу Дона появились нежданно конники. Не надо было гадать, кго это. Легкий султан над аськой сотника увидали сразу в трех лодьях. Татары визжали, кричали что-то, требуя пристать к берегу, но лодьи шли ходко. Кони легко перегнали их. Сотня татар спешилась, мигом надула свои мешки-каптаргаки, вытряхнув из них кости, сыр, тряпки, и кинулась .на этих мешках наперерез лодьям.
Митрополит Михаил и опомниться не успел, как с первой лодьи раздалось повеленье Федора Шолохова:
– Стрелою по уешкам! По мешкам!
И тотчас первый десяток стрел пробил несколько мешков. Татары погасили воинственные крики и теперь тонули, поскольку плавать не умели. Теперь они повернули к берегу и, стоя по грудь в воде, прицельно били из луков. В лодьях легли на дно. Были слышны глухие удары стрел в борта, их шипенье над спинами. Но з ответ били вой со всех трех лодей. Это продолжалось недолго, ветер и теченье пронесли лодьи ниже, и тогда татарская сотня вскочила на коней, но догнать не успела, путь ей преградил густой перелесок. Сбившись с ходу в кучу, всадники загалдели, дожидаясь сотника. Тот подскакал и направил их водой, по одному, но лодьи ушли уже далеко, Иван Крробьин уловил дальнозорким оком их движенье и передал на святительскую лодью с радостью:
– Убегоша татарове! Убегоша!
А сотня степняков и впрямь исчезла с берега, хоть лес кончился и снова потянулась необозримая даль первозданных лугов. Было радостно на душе. Все ликовали, хвалили Федора Шолохова и жалели втайне, что ныне постный день и нельзя вымолить у митрополита по чаше бражного меду, а надо бы: у трех воев и у Нестора Барбина пролилась от стрелы поганой кровь, но пост есть пост...
Обедали прямо в лодьях, на ходу, но для божьего дела - на сон послеобеденный - пристали к правому, безопасному берегу и все уснули вповалку, блюдя Мо-номахово предначертанье, даже сторожевые вой при-дремывали вполока.
О, дремотная Русь! Ныне счастье твое!..
После обеда дул все тот же веселый ветер. Легкий дождь просеял над Доном, но не сбил ветра, и лодьи по-прежнему весело скользили вниз. Незадолго до захода солнца у крутого поворота реки Коробьин заметил все ту же сотню татар. Теперь они не кричали " не требовали пристать. Они молча стояли уже по обоим берегам с луками наизготове. Одни поднялись на высокий берег, чтобы ловчее было бить по людям в лодьях, другие, прикрывшись щитами, взяли в руки багры, арканы и далеко зашли в воду, выбрав для этого большую отмель. Кое-где торчали из воды рогатины, и вскоре видны стали чуть провисшие веревки, перекинутые с берега на берег.
– В стрелы! В мечи!
– закричал Федор Шолохов с первой лодьи, но поднялся митрополит и остановил. Он велел поднять на древке шитую желтым шелком "кону спасителя, велел возложить на голову себе белый святительский клобук и взять в руки вместо мечей иконы.
– Пред татарвою велю быть преклонливей травы!
– зычным голосом провозгласил он.
– Убрать naipy-са! Ко брегу со господом нашим!
Митрополит благословил всех. Когда опустили паруса и на веслах подходили к берегу, он обронил глухо десятку воев:
– Биться токмо у сундуков!
* * *
Вот уж второе столетие привыкает ордынская знать к городам и не может привыкнуть. Привыкала поначалу к Сараю Бату, там, где Волга-Итиль режет себя в сотнях островов и, усмирясь, втекает во Внутреннее море. Привыкают и ныне к Сараю Берке, на восходном рукаве Волги - на Ахтубе, но не привыкнуть им, степнякам, не только к кабакам [Кабак (тат.) - зимний дом] но даже ко дворцам. Проскучав зиму, вся городская знать устремляется в степь - в ее безмерные, но поделенные земли. Нойоны, эмиры, угланы, кади, яргучи и более мелкие чиновники Орды - все они разодрали степь на суюргали, на свои куски, а многие из них жиреют, имея от Мамая тарханные ярлыки и не платя никакого ясака: ни калана - с земли, ни копчура - со стад. Но Мамаю хватает. Его воинство, его приближенных кашиков кормит ясак простых скотоводов, а громадные доходы от даней, от торговых пошлин, но особенно - десятая часть от военных набегов обогащают его подземные кладовые несметными сокровищами. К ним ежегодно прибывают те, что идут с обширных земель. Синегорья [Синегорье - предгорье Кавказа] и всего северного Причерноморья - личной собственности Мамая. Его Крым ныне утяжелен городом Тану, что лежит в устье реки Дона, а город этот отбил Мамай у генуезцев. Через год, когда свершится великое возмездие за поражение на Воже, когда Русь, истерзанная и распятая, будет лежать у его ног, он, великий из великих, Мамай, начнет покорять новые земли и прежде всего выгонит из крымских городов всех генуезцев и греков, что построили эти города. Пусть они приплывают к нему торговать с дарами и всепокорностью!
Как только южная степь покрывалась травой, Ма-ма.й: выезжал со всей своей громадной ордой прибли-женяых - с гаремом и телохранителями, с бакаулом и кадями, с угланами и любимыми тысячниками отборных воинов-кашиков, - выезжал в тихие долины Синегорья. Там, у пахучих источников, он разбивал стан и нежился на солнце, и нюхал цветы, и купался в тех источниках, а жены наперебой твердили ему, что он становится моложе и крепче с каждым днем...
Но в лето 1379 года немного было у Мамая безмятежных дней. По всей степи, по всем землям были разосланы отряды воинов. Одни проверяла готовность простых скотоводов к войне, другие везли сундуки серебра и злата, заманивая на великий поход против Руси наемников. В ставку у Синегорья поступала все новые и новые сведения о готовности кочевых и оседлых народов к великой войне. Приходили вести и из Руси. Мамай знал, что у великого князя Дмитрия нетверда церковная опора, что его любимый поп еще ,не получил благословения на митрополичий престол, что Киприан плетет сети против Дмитрия и никогда не простит ему того позора, с каким великий князь прогнал ставленника Царь-града от порога Москвы, от митрополии... Не только разумом, но чутьем определял Мамай всю духовную мощь молодого князя. Он слышал, как тот казнил предателя Вельяминова, жалел, что не удалось ему подсыпать князю зелье... Жалел и о том, что не нынешней осенью, а лишь через год удастся поднять все орды и все народы против Руси. Долго ждать больше года... Но пусть О,рда еще немного отдохнет. Пусть кони наберутся сил, и тем, которым сейчас четыре года, будет пять, они сольются сотнями тысяч взрослых коней и станут топтать копытами сначала Русь, потом - Литву, потом - немцев, потом все, что есть на земле до края моря неведомого, а на обратном пути эти кони пройдут по грекам, сметут то, что осталось от древних храмов, о которых рассказывал когда-то самому Батыю ходок из тех земель... После покорения вселенной, в самом конце, он заставит покориться гордый Египет, повелит разобрать никчемные громады пирамид и построить из их камня невиданных размеров дворец. Вот там-то и будет середина мира. А пока должна литься кровь, как можно больше крови, и чем больше ее прольется, тем просторнее будет на земле, тем легче будет ему, Мамаю, [приводить к покорности великие и малые, далекие и близкие народы! Перешагнуть бы Русь...
Три дня назад бешеный сотник прорвал сразу три цепи Мамаевой охраны три кольца телег и костров, - и, когда его остановил тысячник, он довел весть: на Дону захвачено посольство главного русского попа Михаила, любимца великого князя Московского! Три дня выдерживали пленников на большом расстоянии от ставки Мамая, следя, нет ли среди них больных, а на четвертый, в трудный для русских лослеобедениый час, когда смыкаются веки и голова думает лишь о постели, великий темник, превосходящий ханов в хитрости и жестокости, повелел привести митрополита Михаила и поставить пред очами своими. Двум епископам и одному большому боярину было дозволено войти в ставку. Сквозь два огня и опрыскивания, безмолвно подчиняясь обычаям поганых, прошел митрополит Михаил с приближенными, толмач был отогнан назад: Мамай изволил говорить по-русски.
Ставка была распахнута по обычаю входом на полуденную сторону. Вдали, далеко за кругами его степной охраны, состоящей из десяти тысяч кашиков, виднелись синие горы Кавказа и било сверху жаркое солнце июля. И SOT в ставку, топча короткие тени, вошло русское посольство митрополита. Мамай лишь на миг кинул раскосым глазом в их сторону, а сам продолжал ползать по коврам и бобровым одеялам, собственноручно угощая жен кумысом. На противоположной стороне, слева от входа, замерли, сидя на подогнутых ногах, эмиры, угланы, тысячники. Их было немного - только те, что случились в эти дни в ставке великого темника. Мамай заговорил с женами, но те, принимая покорно его угощенье, не улыбались и не цвели от его услуг, было ясно, что делает это великий темник только для того, чтобы прослыть добрым, сердечным, каким, слышал он, часто бывают среди своей семьи повелители стран, лежащих на заходе солнца. Великий темник говорил не с женами, он говорил для своих вельмож, и говорил что-то оскорбительное для русского посольства, и те выхаркивали смех, скаля крепкие белые зубы. Натешившись, Мамай прошел к своему походному трону с низкой спинкой, укрытому вишневым бархатом, сел и скрестил ноги меж золоченых ножек трона. Над головой повелителя степей и земель висел на серебряных тонких цепях, как висельник, "брат хозяина" - золотой саягачи, одетый в пышный ханский наряд, даже при крохотной серебряной сабле.
– Митрополит Михаил!
– проговорил Мамай.
– Волею неба ты стоишь в моей ставке. Куда путь правишь?
– В Царь-град, великий хан, на поставление к патриарху Нилу! Посольство мое кланяется тебе!
Ахримандрит Пимен проколыхался вперед, поклонился, с трудом перегнув свое полное тело, и поставил сундучок с дарами у ног Мамая. Тот указал носком башмака, чтобы Пимен открыл. Тот открыл. Мамай созерцал серебряные чаши, слитки серебра и грудку жемчуга в одной из чаш. Глаза его добрели и тут же подергивались задумчивостью, как уголья пеплом, будто виделись ему иные, несметные богатства из тех, что рассыпаны по всему миру и не принадлежат ему, Мамаю. Вот на той неделе бывший повелитель города Тану Паоло Марвини, ныне высланный Мамаем в другой свой город, в Кафу, из остатков своего богатства прислал малую малахитовую чашу, наполненную древними египетскими монетами из чистого золота. Надеется, глупец, что вернутся к нему и город, и таможня, и двор...