Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы
Шрифт:
Как видно из этого беглого обзора, с проблемой «успеха и поражения» связано несколько смежных проблем. Одна из них — проблема «социального» и «асоциального», «внешнего» и «внутреннего», «мейнстрима» и «маргинальности». Основная призма, сквозь которую мы намереваемся рассматривать подобные оппозиции, — теория публичных и приватных пространств. На макросоциологическом уровне эта теория активно разрабатывалась Эдвардом Шилзом и его школой [60] ; в числе наиболее известных исторических исследований — переведенная на русский язык монография Ричарда Сеннета «Падение публичного человека» [61] . Другая значимая для нас проблема — собственно риторика умолчания, недоговоренности, невыразимости, проблема негативной идентичности и апофатических определений. Сошлемся на сборник статей, непосредственно посвященный этой теме, — «Языки несказуемого: Игра негативности в литературе и литературной теории» под редакцией Вольфганга Изера и Сэнфорда Бадика [62] .
60
ShiIs Е. Privacy and Power // Shils E. Center and Periphery: Essays of Macrosociology. Chicago: University of Chicago Press, 1975. P. 317–344; Bulmer M. The Boundaries of the Private Realm: Limits to the Imperium of the Center // Center. Ideas and Institutions. Chicago, London: The University of Chicago Press, 1988. P. 160–172.
61
Sennet R. The Fall of Public Man. N.Y.; London: W. W. Norton `a Co, 1974. На русском: Сеннет P. Падение публичного человека / Пер. О. Исаева, Е. Рудницкая, Вл. Софронов, К. Чухрукидзе. М.: Логос, 2002.
62
Languages of the Unsayable. The play of Negativity in Literature and Literary Theory / Ed. by S. Budick and W. Iser. N.Y.: Columbia Univ. Press, 1989.
Интересующие нас сюжеты разворачивались преимущественно в Париже — городе, открытом для эмигрантов; однако собственное положение однозначно распознавалось нашими героями как уникальное. Еще один проблемный блок (им мы и завершим эту вступительную часть) — социальные, антропологические, культурные определения эмиграции; анализ возможных в эмиграции структур индивидуальной и групповой идентичности.
Это исследовательское поле начинает особенно активно разрабатываться в последние десятилетия — на волне интереса к образу постколониального, глобального мира [63] . Эмиграция, во-первых, утверждается в качестве одной из рубрик minority-studies [64] , во-вторых, все чаще представляет собой своеобразную метафору актуальной культурной идентичности вообще. Эмиграция становится идеализированным воплощением «культурной открытости», «коммуникации поверх границ», «критической дистанции» по отношению к любым формам власти, а в самых радикальных трактовках — по отношению к любым культурным установкам как таковым [65] . Эти представления, как правило, персонифицирует фигура «номада», странника, посредника между культурами; проблема эмигрантской идентичности здесь решается прежде всего как проблема идентичности индивидуальной. В тех случаях, когда в центре исследования оказывается сообщество («диаспора»), могут акцентироваться иные культурные смыслы, закрепленные за эмиграцией: виктимность, несчастье, незащищенность, изоляция. Хотя признается и возможность «накопления новой творческой энергии в вызывающем, плюралистическом контексте вне родного отечества» — ресурс для формирования диаспоры нового типа, диаспоры «периода глобализации» [66] . В каком-то смысле образы эмиграции (диаспоры, изгнания, кочевничества) приобретают ту же неоднозначность, что и понятие поколения: с одной стороны, соотносятся с символами открытости, мобильности, независимости (или, в негативной модальности, — одиночества, оставленности), с другой — символизируют замкнутость, ограниченность, консервативность, верность традиционным ценностям, групповую солидарность.
63
Один из наиболее заметных проектов — сборник Displacements: Cultural Identities in Question / Ed. Angelika Bammer. Bloomington: Indiana Univ. Press, 1994.
64
См., например: Hall S. Cultural Identity and Diaspora // Colonial Discourse and Post-Colonial Theory / Eds. P. Williams and L. Chrisman. N.Y.: Columbia Univ. Press, 1994. P. 392–403.
65
Said E. Reflections on Exile // Out There. Marginalization and Contemporary Cultures / Ed. Russell Ferguson et al. Cambridge: MIT Press 1990. P. 357–366; Maffesoli M. Du nomadisme. Vagabondages initiatiques. Paris: Le Livre de poche, 1997; Chambers I. Migrancy, Culture, Identity. N Y.; London: Routledge, 1994; Joseph M. Nomadic Identities. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1999.
66
Cohen R. Diaspora and the Nation State: from Victims to Challenge // International Affairs, 1996. Vol. 72. № 3. P. 509. См. также: Cohen R. Global Diasporas: an Introduction. Seattle: University of Washington Press, 1997.
Намереваясь избежать размытых метафор номадического сознания, мы посмотрим, что происходит на пересечении этих противоречивых смыслов. Имея в виду массовый отъезд из послереволюционной России, исследователи (как правило, эта тема интересует историков, реже — культурологов и социологов [67] ) могут оперировать различными моделями эмиграции: от статичной, выстроенной по классическим лекалам (так, Андрей Азов принимает за образец для сверки «иудейскую ноту» [68] ), до динамичной, отражающей особую культурную ситуацию (так, Ирина Сабенникова концептуализирует и подробно характеризует «феномен массовых антитоталитаристских эмиграций» [69] ).
67
Подробную историографию см.: Бочарова З. С. Современная историография российского зарубежья 1920–1930 гг. // Отечественная история. 1991. № 1; Пивовар Е. И. Российское зарубежье XIX — первой половины XX в.: некоторые итоги изучения проблемы // Исторические записки. 2000. № 3 (121). С. 237–253; Хитрова Е. В. Русская эмиграция во Франции 20–40-х гг. в исторической литературе // Россия и Франция XVIII–XX вв. / Под ред. П. П. Черкасова. М.: Наука, 2000. Вып. 3. С. 241–252.
68
Азов А. В. Проблема теоретического моделирования самосознания художника в изгнании: русская эмиграция «первой волны». Ярославль: ЯГПУ, 1996.
69
Сабенникова И. В. Российская эмиграция (1917–1939). Тверь: Золотая буква, 2002. С. 328–332.
В любом случае (и это показывает предпринятая чуть выше попытка описать проблему в общих чертах) разговор об эмиграции требует терминологических уточнений и обычно начинается именно с них. В самом деле, слово «эмиграция» способно приобретать различные смысловые оттенки в зависимости от тех или иных языковых традиций и отсылает ко множеству других терминов: «беженство» [70] , «изгнание» [71] , «диаспора» [72] . С выбором терминов связана необходимость решить как минимум две задачи. Прежде всего — определить статус персонажей исследования. Здесь мы остановимся на «эмигрантах»: для наших целей потребуются не юридические, а наиболее ходовые и нейтральные определения.
70
Simpson J. H. The refugee Problem. L.; N.Y.: Oxford Univ. Press, 1939; из относительно недавних исследований: Goodvin-Gill G. S. The refugee in international law. Oxford: Clarendon Press; N.Y.: Oxford Univ. Press, 1996.
71
Tabori P. The Anatomy of Exile: A Semantic and Historical Study. London: Harrap, 1972.
72
См. материалы журнала «Diaspora», в особенности: Safran W. Diaspora in Modern Societies: Myths of Homeland and Return // Diaspora, Spring. 1991. Vol. 1. P. 83–99; Toloyan K. The Nation-State and its Other // Diaspora, Spring. 1991. Vol. 1. P. 3–7; а также: Cohen R. Diaspora and the Nation State: from Victims to Challenge // International Affairs. 1996. Vol. 72. № 3. P. 507–520; Cohen R. Global Diasporas. Seattle: University of Washington Press, 1997; Clifford J. Diasporas // Routes: Travel and Translation in the Late Twentieth Century. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1997; Тишков В. А. Исторический феномен диаспоры // Исторические записки. 2000. № 3 (121). С. 216–236.
Другая, более сложная задача — обозначить основания, на которых выстраивается образ эмигрантского сообщества, тем самым признав, что это сообщество существует. В качестве синонимов «русской эмиграции» нередко фигурируют «русская диаспора», «русское зарубежье», «зарубежная Россия». «Русское зарубежье» как исследовательский конструкт складывается отчасти из основных «географических центров», отчасти — из многочисленных внутри-эмигрантских сообществ — и формальных, и неформальных. Однако в конечном счете этот образ представляет собой нечто большее, чем конгломерат сообществ, и даже нечто большее, чем единое сообщество.
«Одна и та же Россия по составу своему как на родине, так и за рубежом. <…> Представители всех классов, сословий, положений и состояний, даже всех трех (или четырех) поколений в русской эмиграции налицо» [73] , — утверждала Зинаида Гиппиус в 1930 году, когда контакты с Советской Россией начали прерываться, а созданные эмигрантами институции — прежде всего, пресса — развивали все большую активность. Образ миниатюрной копии исчезнувшего государства охотно и, как правило, без ссылок на Гиппиус воспроизводится исследователями («в сущности, в эмиграции были представлены все классы и сословия распавшейся Российской империи» [74] ), значительно реже — уточняется («за границей были представлены практически все слои русского дореволюционного общества, хотя и в несколько измененных пропорциях» [75] ); этому образу вполне отвечает исследовательский термин «Россия № 2» — не столь уж неожиданный, если вспомнить, что в публицистической риторике 1910–1930 годов Россия обладала способностью раздваиваться [76] , а согласно несколько более поздним метафорам — подлежала транспортировке (образ России, «унесенной на подошвах» [77] ). Логика, допускающая существование таких проективных образов России, предполагает поиск подлинного среди мнимостей — вопрос о том, какая же из Россий является настоящей, Марк Раев, один из наиболее авторитетных исследователей русской эмиграции, решает при помощи инверсии: «Из двух Россий, возникших вследствие политических событий, именно Россия за рубежом, которая проявила твердую решимость и недюжинную доблесть, продолжая быть Россией, оказалась более „подлинной“ и более продуктивной в культурном отношении. Хотя это общество представляется несколько искаженным и неполным, особенно <…> по своему демографическому составу, эмигранты воспринимали себя как представителей единого общества, а Русское Зарубежье — как свою страну» [78] . На мнимость, условность образа эмигрантского государства здесь указывает лишь модальность восприятия («эмигранты воспринимали себя как…»); апелляция к восприятию, разумеется, важна, поскольку влечет за собой попытку описать институциональные и коммуникативные ресурсы, которые такое восприятие поддерживают. В монографии, посвященной эмигрантским сообществам в Чехословакии, Елена Чинаева предпочитает использовать для решения той же задачи терминологию Бенедикта Андерсона и обнаруживает каналы, формирующие «воображаемое сообщество» [79] . Впрочем, уже само существование таких самостоятельных эмигрантских институтов, как пресса, литература, церковь, система среднего и высшего образования, иногда признается свидетельством социальной общности. Елена Менегальдо, автор книги «Русские в Париже», завершает одну из глав, названную «Зарубежная Россия — миф или реальность?», следующим выводом: «…Противоречия, изначала присущие этому необъявленному государству, гораздо в большей степени, чем политический антагонизм, объясняют провал Зарубежного съезда (4–11 апреля 1926 года), созванного в Париже ради создания настоящих „генеральных штатов эмиграции“. Начиная с этого времени политика отходит на задний план, уступая место культуре. Официально учредить Русское государство в изгнании эмигрантам не удается, зато они преуспевают в другом: они создают различные структуры, необходимые для жизни сообщества» [80] .
73
Гиппиус 3. Наше прямое дело. Париж, 1930. С. 12.
74
Костиков В. В. Не будем проклинать изгнанье… (Пути и судьбы русской эмиграции). М.: Междунар. отношения, 1990. С. 43.
75
Raeff М. Russia abroad: a cultural history of the Russian emigration, 1919–1939. New York: Oxford University Press, 1990. Цит. по русскому изд.: Раев М. И. Россия за рубежом: История культуры русской эмиграции 1919–1939 / Пер. с англ. А. Ратобыльской; Предисл. О. Казниной. М.: Прогресс-Академия, 1994. С. 15.
76
Мережковский Д. С. Две России // Было и будет. Дневник 1910–1914. Пг.: Т-во «Труд», 1915; Вейдле В. В. Три России // Современные записки. 1937. № 65; см. также журнал: Третья Россия: Орган пореволюционного синтеза / Ред. П. С. Боранецкий (Группа Третьей России). Париж, 1932–1939. № 1–9.
77
См., например: Гуль Р. Я унес Россию: Апология эмиграции: В 3 т. М.: Б.С.Г.-ПРЕСС, 2001
78
Раев М. И. Россия за рубежом: История культуры русской эмиграции 1919–1939 / Пер. с англ. А. Ратобыльской. М.: Прогресс-Академия, 1994. С. 15–16.
79
Chinaeva Е. Russians outside Russia: the 'emigr'e Community in Czechoslovakia, 1918–1938. M"unchen: R. Oldenbourg Verlag, 2001. P. 33.
80
Menegaldo H. Les Russes `a Paris 1919–1939. Paris: Ed. Autrement, 1998. Цит. по русскому изд.: Менегальдо E. Русские в Париже 1919–1939 / Пер. с фр. Н. Поповой, И. Попова. М.: Наталья Попова, «Кстати», 2001. С. 44.
Предполагается, что связь между различными «институциональными структурами», «географическими центрами», «социальными слоями» эмиграции, между многочисленными неформальными группами, всевозможными ассоциациями, организациями и кружками осуществляет «культура» в узком значении этого слова, «культура», противопоставленная «политике». При этом, согласно распространенному мнению, поддерживается не только чувство этнической или групповой идентичности, но и «восприятие Русского Зарубежья как своей страны». Механизмы, позволившие «культуре» занять в воображаемой эмигрантской России место отсутствующих институтов власти, чаще описываются как «национальная память», «ориентация на сохранение национального богатства», «верность традициям». В трактовке Марка Раева эмигранты «остались за границей и создали Зарубежную Россию именно для того, чтобы передать своим детям взгляды на сущность истинной русской культуры. <…> Какие бы разногласия о сути русской культуры и ее традициях не возникали среди эмигрантов, они преодолевались ради молодого поколения, которому, как они считали, предстоит в будущем создать новую свободную Россию» [81] .
81
Раев М. И. Россия за рубежом. М., 1994. С. 65.
Хотя признать «русское зарубежье» законсервированным сообществом соглашаются далеко не все исследователи, образ сообщества изолированного практически не вызывает разногласий. Уже самые первые описания русских эмигрантов строятся вокруг их закрытости и нежелания ассимилироваться в новой среде [82] . Это мнение по сей день явно преобладает. В одном из относительно недавних исследований «русская эмиграция» определяется как «община закрытого типа» [83] . Редкие попытки доказать обратное, как правило, ограничиваются перечислением тех или иных событий «межкультурного взаимодействия» и даже одной лишь констатацией «культурных связей» [84] .
82
См., например: Dor'e М., Gessain К. Facteurs compar'es d’assimilation chez des Russes et des arm'eniens // Population. 1946. № 1. P. 99–116.
83
Шулепова Э. А. Проблемы адаптации российской эмиграции (первая волна) // Культурное наследие российской эмиграции: 1917–1940 / Под общ. ред. Е. П. Челышева и Д. М. Шаховского. Кн. I. М.: Наследие, 1995. С. 168–176.
84
Мулярчик А. С. Литература русской эмиграции во взаимодействии с культурой стран Запада // Культурное наследие российской эмиграции: 1917–1940 / Под общ. ред. Е. П. Челышева и Д. М. Шаховского. Кн. 2. М.: Наследие, 1995. С. 244–251.
В своей работе мы будем исходить из посылки, что в некоторых измерениях социальной реальности «эмиграция» как общность, безусловно, существовала — этот целостный образ не только лежал в основе нереализованной идеи «зарубежного государства», но и во многом определял идеологию возникающих в эмиграции институтов, активно поддерживался прессой, а значит, с большой вероятностью становился частью повседневной мифологии. Именно в этом смысле мы будем говорить об «эмигрантском сообществе», избегая, впрочем, всевозможных метафор «второй России». Очевидно, что образ эмигрантского сообщества выстраивался в первую очередь по отношению к образу родины и претерпевал постоянные трансформации, коль скоро Советская Россия оставалась для эмигрантов непредсказуемым «черным ящиком». Имея это в виду, мы позволим себе использовать термины «диаспора» и «метрополия». С другой стороны, представляется важным, что этот условный или воображаемый образ эмигрантского сообщества, хотя и транслировался влиятельными инстанциями, не мог быть закреплен окончательно, что он возникал на пересечении разных сообществ, в отсутствие единого структурообразующего центра.
Итак, нам предстоит определить, какое место занимала в этой ситуации «литература»: реорганизованный в эмиграции институт, узкий круг знающих друг друга людей, драматургия отношений между конфликтующими группами, набор определений, приписываемых тексту. Иными словами — как размечалось литературное пространство, скрывающееся за авторитетной риторикой «сохранения России», и каким образом разыгрывался в нем сюжет «смены поколений», появления «молодых эмигрантских литераторов».
Но прежде имеет смысл остановиться на том, как исследуется «русская зарубежная литература» вообще и «молодая литература» в частности — отчасти в продолжение историографической темы, однако наша ближайшая цель — не «историография вопроса». В первой главе речь пойдет о языковых штампах, неотрефлексированных мифах, о проблемах, привлекающих наибольшее внимание литературоведов и историков, о ходовых путях разрешения этих проблем. Подчеркнем — не о «слабых местах» того или иного метода, а об «общих местах», объединяющих различные исследовательские традиции. Таким образом мы предполагаем обнаружить следы тех стратегий, тех способов заявить о себе, которые более полувека назад использовались идеологами «молодого», «второго», «незамеченного» поколения.
ГЛАВА 1
Грядущий историк
…Вот представьте себе того грядущего историка, о котором я уже говорил в своей предыдущей статье, вообразите себе ту жадную пытливость, с какой он набросится когда-нибудь на пожелтевшие страницы наших эмигрантских журналов, чтобы уяснить ту горькую жизнь, которой мы дышали в изгнании…
Пожелтевшие страницы эмигрантских журналов способны подарить пытливому читателю неповторимые ощущения — время от времени он обнаруживает, что опубликованные более полувека назад тексты обращены непосредственно к нему. «Грядущий историк» — едва ли не самая распространенная адресная инстанция окололитературной публицистики 1930-х и написанных после Второй мировой войны мемуаров.
85
Федоров В. Точки над i // Меч. 19.34. № 15–16. С. 9–11.