Искусство отсутствовать: Незамеченное поколение русской литературы
Шрифт:
Здесь мы сталкиваемся с конструкцией не менее размытой, чем «молодое поколение», — «парижская нота». Обсуждение проблемы новаторства, как правило, демонстрирует, что за понятием «литературного поколения» скрывается метонимия: речь, конечно, идет не о поколении в целом. Под «молодыми литераторами» могут подразумеваться последователи Адамовича или авторы парижского журнала «Числа», но чаще всего вполне конкретные группы и институции, переплетаясь на страницах одного исследовательского текста, вместе составляют «парижскую ноту» — явление с проблематичным статусом, нечто, определимое только словом «феномен»: «Парижская нота была литературным феноменом нового типа. Строго говоря, ее нельзя назвать привычными историко-литературными терминами: школа, направление, течение» [123] . В самом деле, попытка подобрать «феномену» подходящую дефиницию закономерно приводит к бесконечному, тавтологичному нагромождению всех этих терминов: «Парижская школа» не создала направления. Однако за многообразием художественных ориентаций улавливалась общность проблем настроения или «ноты», по выражению Б. Ю. Поплавского, характерного именно для парижских представителей «незамеченного поколения» [124] . Кризис языка описания нередко оправдывается таинственной скрытностью участников «парижской ноты», их принципиальным нежеланием говорить о себе: «В самом настроении „ноты“ присутствовала та степень утонченности и недоговоренности, которая по своей заданности избегала слишком жирных контуров, манифестов, популяризации» [125] . Вписать этот расплывчатый образ в историю литературы действительно удается лишь при помощи слов из лексикона Бориса Поплавского — «нота», «настроение», «атмосфера», «товарищество»: «…Формально около Георгия Адамовича не было никакой литературной группы. Поэтому явление парижской поэзии можно было бы назвать „товариществом“» [126] ; «Видимо, нота все же существовала — но не на уровне единого мировоззрения или единой школы, а на уровне общей (минорной) тональности и общей (не вычурной) инструментовки поэтического текста… Предельная простота, отсутствие формальных изысков, близость стихотворного текста человеческому документу» [127] . Обнаруживая лакуну в языке традиционного исторического литературоведения, исследователи «парижской ноты» пытаются описать что-то среднее между литературным сообществом и литературным текстом. Положение усложняется тем, что имеются в виду тексты прежде всего поэтические, в то время как рамки сообщества задает вовсе не принадлежность к поэтической среде, не единая концепция поэтического, а расплывчатое совпадение настроений и общность атмосферы. Таким образом, разговор о поэзии легко переходит в разговор о прозе.
123
Крейд В. П. Парижская нота и «Розы» Георгия Иванова // Культура российского зарубежья / Под ред. А. В. Квакина и Э. А. Шулеповой. М.: Российский институт культурологии, 1995. С. 175.
124
Буслакова Т. П. Русский Париж глазами современников (Предисловие) // Русский Париж. М.: МГУ, 1998. С. 12.
125
Крейд В. П. Парижская нота и «Розы» Георгия Иванова // Культура российского зарубежья. М.: Российский институт культурологии. 1995. С. 175.
126
Михайлов О. Н. Литература русского зарубежья. М., 1995. С. 83.
127
Мосешвили Г. И. Между человеком и звездным небом // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 5.
В тех редких случаях, когда «парижская нота» не оказывает магнетического воздействия на своих исследователей, разрушая привычный для них язык, когда предметом исследования изначально становится не неизвестный науке феномен, а конвенциональное «литературное течение», происходит обратное — разрушается коллективный образ «парижской ноты». Так, Джон Глэд, реконструируя историю «парижской ноты» — от возникновения этой музыкальной метафоры в акмеистических кругах 1910-х годов до литературной программы Георгия Адамовича («поэт должен избегать радикальных экспериментов ради простоты через работу с такими „внутренними“ темами, как жизнь, Бог, любовь и смерть» [128] ) — приходит к убедительному выводу, что «доминирующая роль „парижской ноты“ как течения была преувеличена; поэты этого периода были далеки от унификации собственных творческих методов» [129] . С этой точки зрения логика описания литературной среды, которой придерживались сами эмигранты, оказывается несостоятельной, и исследователь вынужден предложить собственную типологию — Глэд, например, различает среди эмигрантских писателей «экспериментаторов», «реалистов», «исторических новеллистов» и т. д. Некоторые отечественные исследователи проделывают (хотя, может быть, и с меньшей тонкостью) аналогичную операцию, называя ее «группировкой поэтов»: «Младшее поколение группируют часто по географическому признаку. В таком (возрастном и географическом) структурировании поэтического „поля“ есть свой резон. Так, феномен „парижской ноты“, спор о пушкинском и лермонтовском направлении в развитии поэзии, явление так называемого „незамеченного поколения“ — все это характерно для парижских молодых поэтов. Однако более глубокой представляется группировка поэтов по эстетическим принципам» [130] .
128
Glad J. Russia Abroad: writers, history, politics. Washington, Tenafly: Hermitage `a Birchbark, 1999. P. 260.
129
Ibid. P. 264.
130
Барковская H. B. Литература русского зарубежья (первая волна): Уч. пособие. Екатеринбург: Уральский гос. пед. ун-т; «Словесник», 2001. С. 14. См. также: Федоров Ф. Н. Поэзия первой русской эмиграции: младшее поколение // Русская литература первой трети XX века в контексте мировой культуры: Материалы I Международной летней филологической школы / Отв. ред. В. В. Эйдинова. Екатеринбург: Изд-во ГЦФ Высшей школы, 1998. С. 103.
Итак, мы имеем дело с историей, в центре которой — предельно размытый, мерцающий конструкт, лишенный четких границ и устойчивых референций. «Молодая литература» легко отождествляется с «парижской нотой», «парижская нота» — с журналом «Числа», журнал «Числа» — с «незамеченным поколением». Все эти определения плавно перетекают друг в друга, смешивая самые различные модусы разговора о литературе: далеко не всегда можно установить, что именно пытается описать тот или иной историк — конкретную поэтическую школу или образ поколения, стратегию поведения в литературном сообществе или стратегию создания литературного текста.
С другой стороны, как бы ни назывался этот ускользающий предмет исследования — «молодой литературой», «парижской нотой» или «незамеченным поколением» — за ним безусловно закреплен некий особый набор предикатов. Прежде всего это предикаты с семантикой невыразительности или даже отсутствия — любовь к полутонам, нелюбовь к радикальным экспериментам, подчеркнутая безыскусность письма, умолчание, нежелание говорить о себе, асоциальность вплоть до сопротивления любым формам коллективной идентичности: «Все, что обобщает, ставит личность в какой-то ряд, возводит в тип, определяется через класс, тип, корпорацию, даже нацию и народ, растворяет в них, — все это для писателей этой генерации сфера неистинного существования» [131] , — заметим, что понятие «генерации» здесь, судя по всему, не воспринимается как типологизирующее и обобщающее.
131
Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 68.
В том же ряду предикатов, безусловно, исчезновение, гибель: «В целом этому поколению русских зарубежных писателей свойственно постоянное обращение к смерти, апокалипсису, вселенской катастрофе» [132] ; более того, смерть настойчиво обнаруживает себя за пределами литературных текстов: «Характерно, что самые одаренные из них ушли из жизни рано. Не столь уж важно, что было причиной каждой отдельной смерти: ранний диабет или колесо метропоезда: в самой атмосфере „потерянного поколения“ таилось нечто удушающее» [133] . «Каждая отдельная смерть» превращается в метафору или становится менее значимой, чем коллективный образ наполненной смертью «атмосферы»: «Ощущение горечи пополам с надеждой вызвано у А. Штейгера отнюдь не смертельной болезнью, а принадлежностью к определенному поколению» [134] . При этом, конечно, совмещаются два способа говорить о смерти: с одной стороны — коллективная смерть, практически лишенная индивидуальных и телесных характеристик, с другой — постоянные упоминания об индивидуальной, подчеркнуто «нелитературной» трагедии, самоубийстве, смертельной болезни. На пересечении двух этих модусов и выстраивается преимущественно история «молодой литературы»: чаще всего она представляет собой сочетание коллективных мифов и идеологем с отсылками к «реальным судьбам», «реальным трагедиям». Очевидно, именно такая двойная оптика позволяет время от времени менять знаки и транслировать миф о том, как пустота и смерть приобретают новое качество: «Медленное расщепление жизни переходит в свою противоположность», — утверждает, например, Мария Васильева и связывает эту метаморфозу с тем, что, в отличие от литераторов-декадентов, представители «незамеченного поколения» совершали «не „пляску смерти“ от переизбытка, перенасыщенности внешней жизни, а нечто совсем другое» [135] . Понятно, что «другим» здесь может являться лишь «переизбыток внешней смерти», иными словами — образ удушающей атмосферы, коллективного умирания: «целое поколение» обречено, и обречено «самой историей».
132
Дельвин С. Первая волна русской литературной эмиграции // Демократизация культуры и новое мышление. М., 1992. С. 112.
133
Михайлов О. Н. Литература русского зарубежья. М., 1995. С. 386.
134
Агеносов В. В. Литература русского зарубежья (1918–1996): Уч. пособие. М.:Терра; Спорт, 1998. С. 41.
135
Васильева М. А. Неудачи «Чисел» // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 67.
Здесь важно, что описанная таким образом ситуация обычно оценивается как уникальная, предельная, никогда и нигде прежде не случавшаяся: «Споры, развернувшиеся вокруг судьбы молодого поколения эмигрантской литературы, имели под собой реальные основания. Они, в сущности, являлись попытками осмысления уникального опыта существования русской литературы в изгнании. Опыта, которым (может быть, за исключением польской литературы, перенесшей свое изгнанничество в совершенно иных исторических условиях) не обладала ни одна из молодых литератур» [136] ; «Их опыт — это пример доселе неизведанного духовного одиночества в чуждой, иностранной среде» [137] ; «Из всех этих потерянных и разрушенных судеб русские эмигрантские дети были самыми лишними и самыми потерянными. О них никто на Западе не говорил, никто не думал, никто не писал. У „потерянных“ героев Ремарка и Хемингуэя было отечество, их мятущиеся сердца были разбиты у себя дома. В довершение всего нигде разрыв между отцами и детьми не был так глубок, как в эмиграции» [138] .
136
Воронина Т. Л. Спор о молодой эмигрантской литературе (Вступ. статья к публикации) // Российский литературоведческий журнал. 1993. № 2. С. 184.
137
Раев М. И. Россия за рубежом. М., 1994. С.147.
138
Костиков В. В. Не будем проклинать изгнанье… М., 1990. С. 225.
Несложно заметить, что основной интригой истории «молодой эмигрантской литературы» оказывается «разрыв», «полемика», «спор», «конфликт». За стереотипными формулами литературных конфликтов, о которых мы уже говорили, — «отцы и дети», «традиция и новация» — скрываются отсылки к вопросам, горячо обсуждавшимся в межвоенные годы, и едва ли не с еще большей эмоциональностью акцентированным в книге Варшавского. Предметом исследования нередко становятся публичные дискуссии (статьи Адамовича и Ходасевича о «молодой литературе» [139] ) и скрытые противостояния (история взаимоотношений «молодых» и «старших» [140] , или Набокова и авторов журнала «Числа» [141] ). Но даже когда реконструкция того или иного конфликта не преподносится как основная исследовательская задача, повествование строится вокруг конфликтных зон: бедность, изолированность, отсутствие читателя, отсутствие издателя, закрытость всех возможных «путей в литературу» — русскую, эмигрантскую или французскую. Рассказываемая таким образом история — это прежде всего история противостояния: тяготам эмиграции, оккупировавшим литературное пространство «старшим», более успешным литераторам-сверстникам и т. д., вне зависимости от того, на чьей стороне предпочтет оказаться исследователь. История противостояния может сочувственно переписываться или, наоборот, оспариваться («Существенно важным был, конечно, тот факт, что и ведущие издания в Париже стали чаще открывать свои страницы для литераторов так называемого „второго“ поколения эмиграции. Парижские „Числа“, появившись <…> в необычайно богатом, подчеркнуто эстетическом оформлении, <…> осуществили сотрудничество всех эмигрантских поколений (в том числе и „незамеченного“, по само-оплакивающему выражению B. C. Варшавского)» [142] ), однако образ «молодой литературы» («незамеченного поколения», «парижской ноты») не становится отчетливей.
139
Коростелев О. А. Георгий Адамович, Владислав Ходасевич и молодые поэты эмиграции: Реплика к старому спору о влияниях // Российский литературоведческий журнал. 1997. № 11. С. 282–292.
140
Чагин А. И. Литература в изгнании: Спор поколений // Литературное зарубежье: Национальная литература — две или одна? М.: ИМЛИ-РАН, 2002. Вып. 2. С. 216–224.
141
Швабрин С. А. Полемика Владимира Набокова и писателей «парижской ноты» // Набоковский вестник. СПб.: Дорн, 1999. Вып. 4. С. 34–41; Мельников И. Г. «До последней капли чернил»… Владимир Набоков и «Числа» // Литературное обозрение. 1996. № 2. С. 73–81.
142
Андреев Н. Об особенностях и основных этапах развития русской литературы за рубежом (Опыт постановки темы) // Русская литература в эмиграции. Питсбург, 1972. С. 27.
В этой истории агрессивной асоциальное™, интенсивного сопротивления непобедимым обстоятельствам собственно литературность приобретает особые очертания. Оппозиция «содержание-форма» здесь становится особенно значимой. Изощренная «форма» в данном случае столь же неприемлема, как и формализация отношений в «товарищеском» литературном сообществе, как любая оформленность вообще. «Новое содержание», лишенное «новой формы», размывается до «вечных тем», удерживается на высоте «главных вопросов» и на глубине «внутренних проблем личности». Через призму мессианской риторики такое «экзистенциальное внедрение в личность, в самые глубокие ее извивы, самое сокровенное и скрытое, в последние ее вопрошания, стенания и метафизическое отчаяние» выглядит как «исполнение эмигрантского задания своей литературе: стать существенным дополнением и коррективом к искусству метрополии, к тому, чего в нем не было или было недостаточно» [143] .
143
Семенова С. Г. Экзистенциальное сознание в прозе русского зарубежья (Газданов, Поплавский) // Вопросы литературы. 2000. № 3. С. 106.
Конечно, исследования, опубликованные в постсоветской России, оказываются более восприимчивы и менее критичны к мифологии «незамеченного поколения». Литература, вытесненная в идеализированное пространство «русского зарубежья», в самом деле может вселять надежду на восполнение недостачи, защиту от метафизического зла и смутного времени и вообще преодоление кризисных ситуаций, так или иначе связанных с «рубежностью». В то же время вполне можно говорить о некоем образе, объединяющем самые разные исследовательские традиции. Это образ существовавшей, реализовавшейся и одновременно несуществовавшей, исчезнувшей, никем не замеченной литературы. На наш взгляд, именно проблема существования здесь является ключевой.
«Молодая литература», с одной стороны, позволяет выстроить сюжет смены литературных поколений и, следовательно, оправдывает существование истории эмигрантской литературы в целом. С другой стороны, этот сюжет не только оказывается странным и уникальным, но и с трудом поддается описанию, он алогичен, местами невыразим и, более того, легко выходит за пределы литературности. Такое ощущение сбоя, разрушения литературной истории и поддерживает репутацию поколения, наделенного особой миссией: «Изгнанничество обострило поиски самопознания и самоопределения. Традиционный для русской литературы спор „отцов“ и „детей“, конкретные проблемы существования данного литературного поколения в данных исторических условиях переплелись с общими, „вечными“ вопросами, встающими перед любым писателем. Реальным итогом разрешения этих проблем явилось само творчество эмигрантских писателей предвоенного поколения, значение которого определяется присутствием его в общем потоке русской литературы XX века» [144] . Иными словами, эта литература, охотно описывающаяся в категориях значимости, значима постольку, поскольку она «присутствует».
144
Воронина Т. Л. Спор о молодой эмигрантской литературе // Российский литературоведческий журнал. 1993, № 2. С. 184.
ГЛАВА 2
Трагедия незамеченности: сюжеты и роли
Каждому из нас случается, вероятно, думать о таинственном собирательном лице, по имени «будущий историк». Что скажет «будущий историк» о нашем времени, кого возвеличит, кого осудит? В частности, что скажет он о русской эмиграции, как оценит ее заслуги и ее ошибки? Лет через сто или хотя бы пятьдесят, признает ли он, что от эмигрантской литературы кое-что должно бы навсегда остаться?
145
Адамович Г. Одиночество и свобода. Нью-Йорк, 1955. Здесь и далее цит. по изд.: Адамович Г. Собр. соч. СПб.: Алетейя, 2002. С. 287.