Истина симфонична
Шрифт:
И да, и нет. Да, поскольку Бог, как вочеловечившееся «слово жизни», позволил нам видеть, слышать и прикасаться к себе, чтобы мы, делая шаг ему навстречу, смогли обрести с ним абсолютно новую общность. Мы должны не оставаться на периферии, зачарованные радужными красками призматически раздробленного света, но со всех сторон ступить в самую средину этого идущего навстречу света. Нет, потому что в этой средине нас встречает не просто человек и наш собрат, но вечный Бог, причем в его близости заключена гораздо большая тайна, чем в его недавнем возвышении над нами. Разнообразные деяния и слова, описанные в
Обзор видов теологического плюрализма Новом Завете, позволяют увидеть себя как аспекты единой личности Христа гораздо четче, нежели дает себя усмотреть единство ветхозаветных явлений [1] . Во всех новозаветных аспектах высвечивается Он, поэтому здесь любая отдельная черта более тесно связана со всеми остальными, объединенными общим air defamille, который отчетливо обозначается в самых резких противоположностях, таких как независимость — и служение, власть — и беззащитность, крест — и воскресение. И еще потому нет, что как раз перемещение цветовой призмы с периферии к источнику света и приводит к тому, что целое становится труднообозримым. Почему? Потому что данное нам в словах и деяниях Иисуса еще яснее обнаруживает почти неограниченное разнообразие эманации его бесконечно более богатой личной жизни, его жизни с Отцом, в Святом Духе, — для людей, для жизни мира.
1
Итак, множественные зачатки некой теологии, полностью не сводимой к единству, остаются в Новом Завете не потому, что в него перекочевал плюрализм ветхозаветных теологии. Плюрализм, который выражает предварительный характер Ветхого Завета, не достигшего еще единства во Христе, здесь, в Новом Завете, поднимается до суверенного единства — Христа, согласно которому Святой Дух истолковывает эти зачатки. Однако теперь наличествующее уже единство начинает играть с этим им самим ассимилированным многообразием, составившим плоть его собственных выразительных средств, играть уже совершенно новым, доселе немыслимым образом — свободно: оно может по желанию предоставить ветхозаветным мотивам почти суверенный простор (скажем, для пророчеств относительно грядущих изменений мира), а затем снова дать нам увидеть, как содержание этих мотивов преисполняется уже заложенным в нем единством (жизнь — смерть — воскресение).
В Ветхом Завете — пока молчало пророческое слово — временами могло появляться искушение собрать и упорядочить указания Бога в виде Торы, выведя из них своего рода систему, или «закон», о котором, впрочем, лучшие люди всегда знали, что он избыточен. Перед лицом Иисуса Христа подобное предприятие выглядело бы фантастикой, потому что отделение его слов и дел от его спонтанной и суверенной личности очевидно противоречит этим самым словам и делам, так как последние суть «дух и жизнь» (Ин 6, 63) и записаны они не на камне или пергаменте, но «на плотяных скрижалях сердца» (2 Кор 3, 3). Если бы понадобилось, чтобы это засвидетельствовать, какое-то новое «святое писание», то в нем следовало бы постоянно ссылаться не на букву и систему, но на то, чтб из Духа Божия находит в нем воплощение, приходя от Иисуса Христа. Поскольку же это есть действительное воплощение («Слово стало плотию»), то опасность материализации — посредством построения системы или интеллектуальным насилием — здесь больше, чем в Ветхом Завете. Коль скоро, однако, вечно лучащаяся личность Иисуса Христа была среди нас и через излияние его Святого Духа среди нас остается, это насилие, стремящееся к овладению, вновь и вновь перечеркивается преизбытком свободы и жизни, которые не могут быть упрятаны ни в какой сосуд. Масло сарептской вдовы теперь никогда не убудет, даже если для него теперь больше нет кувшина.
d) Человеческое «Ты» как притча и как подступ
Тот факт, что в Иисусе Христе нам навстречу очевидным образом выступает человеческое Ты (которому предстоит также стать божественным), помогает нам проникнуть в таинство, поскольку мы получаем важнейшую из путеводных нитей для углубления в лабиринт. Никому не придет в голову, создавая, например, биографию знакомого человека, представить слова и поступки, составляющие его жизнь, в виде некой «системы». И все же эти жизненные проявления, будучи проницательно истолкованы, могут выявить его неповторимое своеобразие, научить относиться к нему с пониманием и любовью. Близкий человек, даже если мы ежедневно с ним общаемся и он в какой-то степени нам открыт, все равно остается для нас тайной. Разумеется, есть множество естественных положений, жестов, реакций, которые нам понятны уже в силу общности человеческой природы, исторических условий и общепринятых обычаев. Однако внутри и поверх всего этого существует личностная сфера, которая, если и выражает себя посредством общепонятного, все же не сводится к нему целиком.
Чем сильнее и оригинальнее личность, тем определеннее восходят все ее проявления к уникальному и недоступному внутреннему пространству, которое раскрывает свое богатство как раз через полноту и неожиданность своего внешнего выражения. Откровение и нераскрываемая тайна сосуществуют во всех человеческих отношениях, это и составляет их ценность, определяет собою их напряженность — вплоть до самого интимного отношения взаимообмена между двумя личностями — мужчиной и женщиной. Нигде парадокс передачи непередаваемого — другой личности — не выступает столь открыто, как здесь, — и выступает не как трагическая тайна, но как тайна блаженства и обетования. Обоим партнерам должно быть предоставлено пространство свободного самораскрытия — в Я и в Ты, — чтобы каждый из них мог отдавать себя и, будучи принятым, оказаться понятым.
Взаимное человеческое понимание с его диалектикой постижения и освобождения, т. е. способность истолкования того, что, как некое свободное проявление, вторгается извне в мое духовное пространство, — всегда лежит по ту сторону «категориального» и «трансцендентального». Для определенного свободного Ты в моем Я нет никакой «категории», к которой я мог бы его отнести. Я могу лишь оставаться открытым по отношению к нему и ждать, как оно впишет свое неповторимое явление в мою «категориальную систему». В этом отношении человеческое общение — это несомненно лучший пример, на котором можно понять, что может значить божественное откровение во Иисусе Христе.
Правда, здесь скрыта двоякая опасность: во-первых, человеческое Я Иисуса Христа непостижимо погружено в божественное «Я есмь» и «Я говорю», и во-вторых, привычное и непосредственное — нерефлектирующее — толкование естественных человеческих действий и жестов именно этого конкретного человека уже невозможно. Потому что Бог не имеет с нами общей природы. Если его суверенная свобода использовала, во Христе, нашу природу, чтобы сделаться нам более близкой и понятной, то все естественные действия Иисуса Христа должны быть нами истолкованы исходя из этой свободы в ее уникальности и божественности. Все в нем «означает» божественное решение — спонтанную, ни из чего не выводимую жертву. Все в его «природе» — глубоко обдуманная «милость». Человеческая сущность Иисуса относится к говорящему Богу как высказанное к высказывающему. Трудность состоит в том, что мы не можем целиком отнести свободно говорящее Я Иисуса ни к одной из этих двух сфер. В этом состоит тайна христологии. Размышления на эту тему приводят к формуле первых Церковных соборов. Обычно говорят: в Иисусе Христе абсолютно все — человеческое и абсолютно все — божественное. Это верно, однако стоит подумать о том, что между человеческим и божественным находится дистанция «всепревышающего несходства». Правда, дистанция — не значит пропасть или отчуждение. Если бы слово Иисуса было для нас по-человечески близко и понятно и если бы нам следовало опасаться, что божественный смысл этого слова остается для нас неблизким и непонятным, то Иисус не был бы Словом и Откровением Бога. Когда он оплакивает Иерусалим, мы по-человечески понимаем, в чем состоит его человеческое горе, которое он выражает. Но при этом мы также обретаем другое понимание, основанное на вере, что Бог, вечно пребывающий в тайне, не мог ничем яснее выразить свое отношение к тогдашнему Иерусалиму, как этими слезами разочарованной любви. Эти слезы явлены нам для того, чтобы мы ощутили свою причастность к настрою Божьего сердца. И чем безоговорочней человеческое сердце подготовит себя в вере и любви к этому изъявлению божественной тайны, тем глубже оно будет затронуто собственно божественным смыслом — и тем сильнее этот смысл им овладеет. Постижение, основанное на вере, имеет бесчисленное количество различных градаций глубины, что не означает, будто тайна последовательно раскладывается по этим ступеням и может быть разложена на понятия, лишенные тайны. От этой иллюзии избавляет нас уже опыт общения с другими людьми: чем ближе мы узнаём человека, тем полнее он открывает для нас свою ничему не подвластную свободу — она не убывает по мере знакомства, но ширится на наших глазах, и мы сами растем, отдаваясь ей.
е) Тело истины
Иисус Христос назвал себя «истиной», и это слово не допускает никакого о-пределения (de-finitiori), поскольку означает не что иное, как без-предельность (in-finitum), и потому приблизиться к его смыслу можно лишь посредством бессчетного количества определений. Он есть истина, поскольку содержит в себе окончательное и высшее соединение всех единичных самопроявлений Бога в истории; мировой центр перемещается внутрь его Я. Истина, чем бы ее ни считать, направляется, исправляется и выправляется этим средоточием. Я Иисуса — это органический и организующий фокус истины. Школьная теология формулирует это в виде тезиса о том, что Бог, открывающий себя в Иисусе Христе, становится формальным объектом теологии. Отсюда следуют два вывода.
Первый: если истина, которая есть Христос и которую репрезентирует Христос, имеет некоторое число (в действительности — бесконечное) частных аспектов, то все они относятся к его средине, как отдельные члены относятся к живому и целостному телу. Само же тело получает жизнь и управляющие импульсы из центра — души, которая и говорит о себе: «Я». Исполненное жизнью тело — моя собственность; можно, конечно, рассматривать и использовать его как предмет, извне, но для моего Я, которое этим телом владеет, оно ни в коей мере не является предметным, как весь остальной мир. Оно есть «часть меня» — способ, каким я присутствую в мире; я ощущаю его изнутри и это чувство непосредственно присутствует во мне и неотъемлемо принадлежит моему сознанию в его нормальном состоянии. С одной стороны, в послании к Колоссянам говорится, что во Христе «обитает вся полнота телесно» (2, 9), с другой — читаем в послании к Ефесянам, что Церковь есть тело Христа, «полнота Наполняющего все во всем» (или — во всех) (Еф 1, 23). Другими словами, в его субъекте концентрируется все то, что могло нам казаться объективированными высказываниями о Боге; через его субъективность переживается то, что казалось овеществленным как исходящая от него истина. Весь церковный организм и все его органические составляющие — благовествование, таинства, типы христианского поведения, те «истины веры», которые более или менее явно сформулированы в виде «догматов», «представленных [Церковью] для веры» — все это выглядит объективированным лишь извне. Увиденные же изнутри, все это суть образы существования Христа, действующего в мире посредством своего живого Святого Духа: только Христос способен точно измерить смысл и ценность каждого из этих образов действий. Если, например, создается впечатление, что Святое Писание позволяет объективировать себя как «высказанное слово» Бога, то нельзя забывать, что в то же время оно остается «говорящим словом», — по выражению Оригена, «единым телом истины (Комментарии к Евангелию от Иоанна 13, 46), или «совершенным телом Логоса» (Гомилия на Иеремию III, фрагм.), или инструментом Бога (Комментарии к Евангелию от Матфея. Книга II). Поэтому то, что извне выглядит как «буква», изнутри предстает как свободно веющий Дух. Буквы неисчислимы; чем более творчески дух выражает себя вовне, тем труднее уловить внятную пропорцию между ним и буквами. По свидетельству самого Писания, буква не может соответствовать проявляющей себя в мире полноте Христа: «если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг» (Ин 21, 25). Не упраздняя масштаба, заданного Библией и церковной догматикой, живая речь открывающего себя Бога может создать в непрерывном процессе церковной истории новые органы жизни и новые средства словесного выражения, которые причастны истине в той мере, в которой они ясно передают его действия и речи. Чем сильнее проявляющее себя единство, тем многообразнее — но и неожиданнее, и фантастичнее — оно себя выражает.
Тем самым мы приходим ко второму выводу. Принцип единства — который только и может упорядочить все плюралистические проявления и позволяет их понять — объективируется не таким способом, чтобы Выражающий себя сделался Выраженным. Этот принцип не подвластен человеку, например, теологу, который поэтому не может построить систему божественной истины или абсолютного знания. Во Христе всегда остается Я Бога, которое никогда не может быть дано окончательно — и более не отдавать себя и потому не может быть воспринято таким образом, чтобы акт приятия — вера, поклонение, любовь, благодарность — оказался завершен и оставлен нами. Христианин — думая и действуя, теолог — совершая свой упорядочивающий труд, знают, где находится источник порядка, по отношению к которому ориентированы все плюралистические элементы, однако это средоточие становится ему доступным и близким не иначе как посредством акта, которым Христос открывает себя своей свободной милостью. Но Христос не укладывается ни в какую формулу. Когда формула с ее четкой абстрактностью пытается охватить конкретность свободной полноты Христа, остается надежда на теологическое познание. Ибо полнота имеет волю и инициативу, чтобы сообщить самое себя в каждом своем проявлении. Но каким образом эта полнота может дать нам практический критерий для определения верного пути познания, — об этом нам еще предстоит размышлять.
f) Потенцированный парадокс
Прежде всего нам следует снова подняться над уже достигнутым уровнем. Мы видели, что человек (поверх всяких категорий) открывается навстречу другому человеку, чтобы суметь воспринять проявления чужой свободы, понять их и на них ответить. И что эта открытость является условием, без которого нельзя понять бесконечно свободного самооткровения Бога — единственного и не постижимого с помощью каких бы то ни было типологий и классификаций. И конечно, этот Бог, который есть бесконечное самоопределение, обладает достаточной силой, чтобы по своему желанию сделать себя понятным для каждого созданного им человека. Он не может, высказываясь, трагическим образом вручать себя непониманию твари. Как может он, сотворивший язык, говорить непонятно? Правда, затронутый обращением свыше тварный человек вполне осознает божественность, а значит, и непостижимость сотворившего его Бога, причем осознает не просто как очевидную недоступность для него источника и конца всех вещей (что само по себе оставляет его равнодушным), но как тайну, непосредственно касающуюся всех нас. Изначальное представление о непостижимости дальних горизонтов бытия должно быть заложено в человека самим актом творения как глубинное, ждущее пробуждения «религиозное чувство», иначе нисходящая на нас тайна откровения в принципе оставляла бы нас безразличными. Но таинство, которому позволяет подняться над миром лишь нисходящий к нам Бог, — еще важнее этого предчувствия.