Источник счастья. Книга вторая
Шрифт:
– Федя, давай, что ли, чаю выпьем? Плохо мне, Федя, совсем плохо. Не уходи.
В квартире было тихо, чисто. В ванной из крана текла теплая вода. Федор заставил Петерса умыться, отвел его в гостиную, усадил на диван. От прежних хозяев осталась добротная дубовая мебель и несколько акварельных портретов, писанных одной и той же, искусной и легкой рукой.
Пожилой господин с аккуратной бородкой, в пенсне. Белокурая дородная даме в газовом шарфе на плечах. Круглолицый подросток в гимназической тужурке. Барышня с роскошными пепельными косами, в голубом русском сарафане, с веночком из васильков на голове.
– Гуд морнинг, ледиз энд джентльмен, – пропел Петерс, шутовски поклонился портретам, на заплетающихся ногах добрел до дивана и упал на него лицом вниз.
Федор нашел в кухне жестянку с настоящим черным чаем, разжег примус. В буфете в вазочке лежало несколько кусков колотого сахару, белые сухари в ситцевом мешочке.
Петерс выпил стакан крепкого чаю, сжевал сухарь, закурил и произнес уже совсем другим, вполне трезвым голосом:
– Вот так-то, Федя. Такие дела. Не выношу я женских рыданий. Вообрази. Несчастнейшее в мире существо тихо, безнадежно плачет перед тобой, а ты, вершитель революционной справедливости, должен ее допрашивать. Сволочи мы все, Федя. Мразь кровавая. Я, знаешь ли, вообще не пью. А тут развезло.
– Ничего, товарищ Петерс, с каждым может случиться, – мягко заметил Федор, – работа нервная, время тяжелое.
– С каждым? – он прищурил воспаленные глаза. – Нет, врешь. Это злодейство особенное, нечеловеческое. Когда ее уводили, я думал, не выдержу. Хотелось достать револьвер, перестрелять их всех к черту либо самому себе пулю в лоб. Она же мне поверила, дурочка, стала рассказывать о себе, как доброму другу. Впрочем, она всем верила и готова была первому встречному открыть душу. Только никто слушать не хотел. Сумасшедшее, безобидное и трогательное существо.
– Товарищ Петерс, вам бы поспать немного.
– Боишься? – он криво усмехнулся. – Думаешь, сейчас вот выложу тебе то, чего знать нельзя, наболтаю спьяну, а потом опомнюсь и стану искать способ от тебя, ненужного свидетеля слабости моей, избавиться?
– Боитесь вы, а не я, товарищ Петерс. Однако ж напрасно. Ничего я никому не расскажу.
– Правильно. Не расскажешь. Ты умный, и жизнь тебе дорога. Пикнешь об этом хоть слово – умрешь страшной смертью. Да и не поверит тебе никто. А мне надо выговориться, иначе сгорю изнутри. Стану живым мертвецом, как Яшка Свердлов. Он смердит. Принюхайся! Яшка труп, и трупом воняет.
– От Свердлова всегда пахнет одеколоном, – возразил Федор.
– Так он потому и душится, чтобы смрад заглушить. Яшка Свердлов труп! Вурдалак! Ни жалости в нем, ни совести. Но и я такой же, и все мы. Ты, Федя, тоже скоро станешь вурдалаком, если тебя Яшка не грохнет. Он тебя люто ненавидит, ревнует Ильича к тебе. А мне, например, ты нравишься. Глаза у тебя человеческие, не свинячьи, не волчьи. Но, впрочем, это вопрос времени. Би, ор нот ту би. Зет из зе квесчен. Гуд квесчен. Квесчен фор эвер.
– Товарищ Петерс, вам уже лучше? – вежливо осведомился Федор и взглянул на часы.
– Мне хуже. Ты же вроде доктор? Вот, изволь, май диар, оказать мне медисен хелп. Раз уж попался на моем скорбном пути, изволь слушать. Мне надо выговориться, иначе сдохну.
– Это не я вам попался, а вы полезли под колеса.
– Полез. Надеялся, раздавит насмерть. Нет, вру. Умирать не хочу. Знаешь, как душу жжет? Литл Мери хед а шип. Слышал эту английскую песенку? У крошки Мери была овечка. А у крошки Фейги ни черта не было, только единственная ценная вещь. Пуховая шаль, подарок Мани Спиридоновой. Они с Маней вместе сидели в Акатуе. За что сидела Маня, все знают. А за что Фейга, как ты думаешь?
– Понятия не имею.
– Фейга сидела за любовь. Никогда она не была анархисткой, террористкой, эсеркой, ни левой, ни правой, ни в какой партии не состояла. Девочка из хорошей еврейской семьи, тихая, нежная. Угораздило ее в шестнадцать лет влюбиться в одесского уголовника Яшку Шмидмана. Яшка чистил банки, почтовые отделения, с бандой своей не щадил даже богоугодные заведения и мастерские белошвеек. Но после девятьсот пятого стал величать себя Виктором Гарским, анархистом-коммунистом, и, чтобы утвердиться в этой новой благородной роли, замыслил грохнуть киевского генерал-губернатора. Бомбу пытался изготовить самостоятельно, в купеческой гостинице на Подоле. Фейга ничего про это не знала, пришла к нему в номер. Вот тут бомба и взорвалась. Яшка успел сбежать, а Фейгу ранило, контузило, и попала она прямо в руки полиции. Яшку не выдала, все взяла на себя. Из-за малолетства ей заменили смертную казнь бессрочной каторгой. Пошла на каторгу смиренно, как овца, и десять лучших своих лет провела в Акатуе. Ослепла, оглохла. А Яшку все равно взяли, после очередного ограбления, в девятьсот восьмом. Надо отдать ему должное, он попытался спасти крошку Фейгу, заявил прокурору Киевского окружного суда, что он является именно тем лицом, которое принесло в купеческую гостиницу взорвавшуюся там бомбу, и что осужденная по этому делу военно-полевым судом мещанка Фейга Каплан непричастна к совершению означенного преступления.
– Ее должны были освободить после этого, – заметил Федор.
– Не освободили. – Петерс грустно покачал головой. – Послали бумагу по инстанциям, да бумага затерялась. Фейга вернулась с каторги только весной семнадцатого, когда освобождали по указу Керенского всех политических. Семья ее к этому времени эмигрировала в Америку. И вот она, одинокая, слепая, глухая, стала разыскивать свою любовь, Виктора Гарского. Встретилась с ним в Харькове, этим летом. Перед свиданием пошла на базар и все свое драгоценное имущество, пуховую шаль, сменяла на кусок французского мыла.
Петерс затушил папиросу и тут же закурил следующую. Дым в гостиной стоял плотными сизыми слоями. Федор открыл окно, с улицы повеяло влажной свежестью. Утро было сырым, холодным. Солнце выглянуло только на рассвете, а теперь опять спряталось. Небо затянули тучи, мелкий дождь застучал по карнизу. Бывшие хозяева уютной квартиры смотрели со стен и вместе с Федором слушали странный, сбивчивый рассказ заместителя Дзержинского.
– Да, я забыл тебе сказать самое главное. Шмидман-Гарский давно и крепко повязан с нашим общим знакомым, с товарищем Свердловым. Товарищ Свердлов товарищем Гарским очень дорожит и назначил его комиссаром продовольствия Тираспольского революционного отряда. Не думаю, что продовольственный комиссар сильно обрадовался, увидев крошку Фейгу, однако пахло от нее хорошо, французским мылом, и он не побрезговал.
Из прихожей послышался резкий телефонный звонок. Петерс вскочил, хотел броситься к аппарату, но вдруг остановился посреди гостиной, прижал палец к губам и помотал головой.
– Ай эм нот ат хоум нау. Меня нет. Пусть все катятся к черту! – он забормотал что-то невнятное.
Телефон продолжал звонить. Петерс опять сел на диван, стянул с круглого журнального столика кружевную салфетку, вытер влажное лицо, вскинул глаза на Федора. Глаза были красные, воспаленные, но уже совсем трезвые.
– Мыло. А пис оф соуп, – произнес он, когда звон затих, и хрипло засмеялся. – Хорошее французское мыло. Так-то, Федя. Утром комиссар с ней попрощался. Она бродила по улицам, зябла, хотела закутаться в свою шаль, но шали уж не было. Ничего у нее не осталось, кроме маленького душистого обмылка. И решила Фейга ехать в Москву, к подругам-каторжанкам, они давно ее к себе звали, обещали приютить, помочь.
– Как же она оказалась вечером тридцатого на Серпуховке? – спросил Федор.
– Да очень просто. Ей передали весточку от Гарского, будто бы он назначил ей свидание у ворот завода Михельсона. Она, разумеется, пришла и могла бы там стоять сутки, двое, трое. Стемнело, стал дождик накрапывать. Она не знала, что приехал Ленин, ей до него дела не было. Она ждала Гарского. Но тут началась паника, беготня. Ей сказали, что кто-то стрелял в Ленина и подозревают Виктора. Будто бы он шел к ней, но его схватили, и теперь она должна помочь, как когда-то с бомбой.