Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Исторический роман

Лукач Георг

Шрифт:

Величие классиков исторического романа состояло в том, что они учитывали многосторонность народной жизни. Вальтер Скотт описывает различные формы классовой борьбы (реакционно монархические восстания, борьбу пуритан против реакции Стюартов, борьбу феодального дворянства против абсолютизма, и т. д.) и всегда изображает, как неодинаково реагирует на них народ. Люди из народа, отлично знают ту пропасть, которая разделяет "верхи" и "низы". Но эти два мира в романах Скотта, — всеобъемлющие миры также и в том смысле, что они целиком обнимают всю жизнь многосторонне изображенных людей. Поэтому их взаимодействие порождает столкновения, конфликты и т. д., которые в своей совокупности действительно охватывают весь общественный круг классовой борьбы определенного времени. Только такое ступенчатое, богатое, полное многообразие может правдиво и глубоко воссоздать картину народной жизни в момент определенного исторического кризиса.

Эркманн и Шатриан совсем исключают "верхи" из своей картины, и Писарев воздает им за это восторженную хвалу. "Они пишут, — говорит он, — о французской революции, и Робеспьер с Дантоном вовсе не появляются перед нами, они пишут о наполеоновских войнах, не выводя в своем романе самого Наполеона".

Действительно, это так. Но вот вопрос: достоинство ли это?

Выше мы подробно говорили о той роли, которая принадлежит в классическом романе великим, ведущим, историческим людям, представляющим кланы, классы, политические или религиозные течения. Мы видели (и увидим еще яснее, когда приступим к анализу отрицательных образцов из новейшей литературы), что в композиционной манере Вальтер Скотта и Пушкина, предназначающей этим фигурам литературно-второстепенное место, кроется глубокая жизненно-историческая правда. Здесь найдена конкретная художественная возможность изобразить народную жизнь во всем ее широком историческом объеме.

Разумеется Эркманн и Шатриан вправе не включать в картину французской революции Робеспьера и Дантона. Но можно лишь в том случае сказать, что они не злоупотребили этим правом, если они сумели изобразить течения, существовавшие во французском народе революционных лет, с такой же убедительностью и пластичностью, с какой эти течения воплотились в фигурах своих наиболее отчетливых, ясных и обобщающих представителей — Робеспьера и Дантона. Если же этих течений нет, тогда, значит, народная жизнь изображена лишь фрагментарно; в ее отражении нет высшего сознательного выражения, нет подлинной социально-политической вершины.

Такая художественная задача, быть может, и разрешима, Но Эркманн и Шатриан ее не только не разрешили, но даже не поставили. Полное же исключение выдающихся исторических деятелей из романов выражает совершенно определенное мировоззрение, которое было понято Писаревым, изложено им в теоретически ясной форме, как разделение истории на "внешнюю" историю и "внутреннюю", якобы противоположные и воздействующие друг на друга только извне.

Такой взгляд на историю развился тоже в результате революций 48 года. Он выражает то всеобщее разочарование в возможностях буржуазных революций, которое зародилось еще на рубеже XVIII и XIX веков, но превратилось в широкое и мощное течение только во второй половине XIX века. У буржуазно-либеральных историков этот новый идейный поворот принимает форму "истории культуры", т. е. теории, согласно которой войны, государственные перевороты, мирные договоры и т. п. составляют лишь внешнюю, притом менее существенную часть истории. Действительно же решающие, действительно преобразующие силы и события лежат во "внутренней" области истории — в искусстве, науке, технике, религии, морали и философии. Изменения в этих областях показывают действительное движение человечества, в то время как явления "внешней", т. е. политической истории — это только рябь на поверхности жизни.

Тот же идейный поворот выражается совсем по-иному у представителей плебейских настроений, в особенности у тех мыслителей и художников, которые уже начинают узнавать в пролетариате активнейшую часть народа. Общие социально-исторические причины вызывают и у них недоверие к "большой политике", разочарование во "внешней истории". Но они противопоставляют им не расплывчато-идеалистическое понятие "культуры", а действительную и непосредственную, материальную, экономическую жизнь парода. Во всем домарксовом развитии социализма от Сен-Симона до Прудона нетрудно заметить это недоверие к политике, и было бы ошибкой не видеть, как много было плодотворного в этих поисках ключа к "исторической тайне" человечества: у великих утопистов впервые появилось немало зачатков и предпосылок материалистического взгляда на общество. Но вскоре обнаружилась оборотная сторона этой позиции, и отрицательные, буржуазно-ограниченные ее моменты получили у Прудона уже несомненное преобладание.

Пренебрежение к политике все больше ведет к сужению, обеднению картины общественной жизни, к извращенному пониманию самой экономики. Обращение к непосредственному материальному бытию народа, закоснев в этой непосредственности, перестает быть исходным пунктом для обогащения общественного познания и превращается в одно из вреднейших препятствий на пути к нему.

Такова и судьба односторонне, узко применяемой точки зрения "снизу" в историческом романе (в литературе вообще). Упорное и косно-отвлеченное пренебрежение ко всему, что происходит в "верхах", приводит к обеднению исторической действительности в ее художественном отражении.

Чрезмерная зависимость от непосредственных конкретных явлений повседневной народной жизни имеет то следствие, что высшие, героические черты этой жизни бледнеют или теряются совсем. Абстрактное презрение к "внешней" истории нивелирует isno историю, превращает ее в серую обыденщину, низводит ее на уровень безотчетного и неподвижного ряда почти равных друг другу событий.

Некоторые черты этого мировоззрения можно найти и у великого Льва Толстого. Но Толстой, несмотря на то, что он жил во второй половине XIX века, был благодаря своеобразию русской истории писателем периода подготовки буржуазно-демократической революции; он был современником мощного революционно-демократического движения, и как бы он к нему ни относился, он отразил в литературе его влияние. Поэтому творчество Льва Толстого могло превзойти предел его осознанного мировоззрения.

Вспомним, как Лев Толстой изображает войну. Ни один писатель во всей мировой литературе не был в этом вопросе исполнен такого недоверия ко всему, что идет "сверху". Генеральные штабы, императорский двор, светское общество и чиновники — все это в его изображении отражает недоверие и ненависть простого солдата. Тем не менее Толстой изображает "высший" мир, давая этим для народной ненависти конкретный, зримый объект. И это отличие Толстого от западных современников, исключающих из общественной картины либо "верхи", либо "низы", вовсе не внешне-схематический вопрос: конкретное присутствие объекта ненависти само по себе вносит в изображение народных чувств к этому "высшему" миру расчлененность, живость и художественное напряжение.

Толстой по сравнению с западными современниками достигает более глубокой диференциации и несравненно большей ясности. Эта проблема не является узко художественной, т. е. вопросом о выборе выразительных средств; ее источником может быть только высота, богатство и конкретность общественного содержания исторической картины.

Толстой рисует, например, с величайшим мастерством пробуждение национального чувства в народе в 1812 году. Народные массы были вначале просто пушечным мясом. Цель и ход войны были для них глубоко безразличны. Патриотические речи раздавались только "сверху" и были преисполнены глупостью, лицемерием и бахвальством. Но отступление русской армии, захват французами и их союзниками русской территории, а в особенности падение и пожар Москвы в корне изменяют объективное историческое положение; вместе с тем коренным образом изменяются и народные чувства: поднялась высокая волна народного патриотизма, захленувшая врагов.

Толстой изображает эту перемену с обычным своим широким мастерством, не забывая при этом показать, что в условиях царизма народные силы никогда не могут проявить себя полностью, так как грабительские цели внешней политики и угнетение трудящихся в политике внутренней держат значительную часть народа, объективно и субъективно, в стороне от судеб страны.

Но поворот в настроении народа произошел. Толстой дает его пластическое выражение в фигуре Кутузова. Кутузову доверяет народ, и поэтому против воли царя и придворных кругов его приходится назначить главнокомандующим. Благодаря поддержка народа Кутузову удается противостоять непрекращающимся придворно-генеральским интригам и, хотя бы в главном, осуществить свои стратегические принципы. Но после разгрома и изгнания армии Наполеона народная оборонительная война окончена. (Войну подхватывает и продолжает вести дворянско-бюрократическая царистская верхушка, — и это уже завоевательная война, ведущаяся царизмом. С этого времени Кутузов увядает внешне и внутренне. Его миссия исполнителя народной воли — оборонить родину- закончена. Новую войну возглавили придворные и военные интриганы. Спад народной активности отчетливо и зримо воплощен в уходе Кутузова.

В романах Эркманна и Шатриана нет такой конкретности. Возьмите, например, "Историю новобранца 1813 года". Война здесь для народа — только война со всеми ее ужасами, но без всякого политического содержания. Мы ничего не знаем о сложнейших противоречиях периода наполеоновского господства, особенно сильных в немецких странах, где происходит действие романа. Например, рассказано, что население Лейпцига, с радостью встретившее французов, стало потом к ним враждебным; но мы узнаем об этих настроениях лишь столько, сколько мог узнать аполитичный и заурядный рекрут при случайном посещении трактира. Можно привести очень много таких примеров.

Поделиться с друзьями: