Исторический роман
Шрифт:
Итак, перед антифашистами-писателями стоит большая задача: раскрыть немецкому народу сущность революционного демократизма как органического и необходимого продукта немецкой истории. Ясно, что понимание этой истины дало бы возможность усилить доходчивость, действенность демократических идей и колоссально подняло бы значение исторического романа в антифашистской борьбе. К сожалению, он еще не играет той роли, какая ему указана самой общественной ситуацией.
Правда, как мы говорили, литературные традиции в этом смысле неблагоприятны. Историческая тематика в немецкой литературе (особенно в драме) широко распространена. И все же тем из немецкой историй в ней всегда было чрезвычайно мало. Однако нельзя же сравнивать положение Фридриха Шиллера или Георга Бюхнера с положением нынешнего демократического эмигранта! В те времена массовые освободительные движения были только в других странах. Понятно, что немецкая публика узнавала в сюжете из иностранной жизни проблемы, стоящие перед родиной, и сравнивала состояние Германии с развитием передовых стран. Другое дело теперь: литература антифашистской эмиграции — это отзвук освободительной борьбы миллионов немецких трудящихся. А для этой борьбы правдивое революционное изображение немецкой истории имеет первостепенное значение.
Овладевая немецкой историей, немецкая революционная демократия приобретает национально-конкретный характер, облегчает себе ведущую роль в современной, совершающейся национальной истории Германии. Это — очевидно. Но очень важно понять и то, что недостаточно одного лишь опровержения фашистской клеветы и лжи; наряду с этим особенно важно дать положительное изображение прогрессивных и революционных элементов немецкого прошлого.
Приведем пример. По внутреннему своему содержанию роман Фейхтвангера о Иосифе Флавии — глубоко немецкий роман. Еще Французская революция остро поставила для немцев вопрос о национализме и интернационализме. Вспомните хотя бы о Георге Форстере и майнцских якобинцах. Тот, кто знает немецкую историю, не будет отрицать, что судьба Форстера представляет собой крайнее, но именно потому и особенно типичное проявление коллизии, трагически переживаемой многими. Настоящее, живое, конкретное и полное понимание такого человеческого типа, как Иосиф Флавий, и его общественно-исторического значения может быть достигнуто только, если писатель хорошо знает эти немецкие общественные отношения. Однако эта страница прошлого известна только немногим из читателей Германии, даже немногим из образованных читателей. Поэтому роману Фейхтвангера, как бы он ни захватывал чувство, какие бы глубокие, политически актуальные вопросы ни ставил, в национальном, национально-историческом отношении нехватает твердой почвы. В нем нет непосредственной и немедленно воспринимаемой связи с современной национальной жизнью, как в романах Вальтер Скотта, Бальзака, Льва Толстого, и это-его слабая сторона, его уязвимое место.
Третий момент, освещающий переходный характер антифашистского исторического романа, — это его тяга к монументальности. Он так же, как и роман конца XIX века, делает своими главными героями великих людей и, в противоположность классическому роману, не показывает, как народная жизнь выдвигает своих вождей и героев. Но, при всем сходстве с предыдущим периодом, различие очевидно и здесь. Стремление к монументальности у современных писателей-гуманистов не продиктовано тяготением к живописной декоративности. Оно порождено воинствующими просветительскими традициями, возродившимися теперь. Сводя исторические общественные битвы к борьбе Разума и Неразумия, Прогресса и Реакции, они стараются этим приблизить себя и читателя к их пониманию.
Повторяем, энергичное и воинствующее выступление в защиту человеческого прогресса, воскрешение традиций его защитников во времена Ренессанса и Просвещения — великий поворот в современной литературе. После бесплодного скептицизма, после отчаянного и бессильного примирения с капиталистической действительностью, — словом, после всего, чем отмечен период упадка, в буржуазно-оппозиционной литературе сейчас впервые зазвучал смелый призыв к защите человеческой культуры.
Но слишком поспешное превращение исторической конкретности в проблему "разума и неразумия" уводит реальную общественную мысль в абстракцию и отвлекает искусство от подлинной народной жизни.
Живое, непреходящее значение таких великих отвлеченных концепций, как теории просветителей, состояло именно в том, что они обобщали реальные проблемы, реальные муки и надежды народа. В любой момент они могли быть снова переведены с языка абстракции на язык конкретных, т. е. общественно-исторических, вопросов и никогда не теряли внутренней связи с ними. В основном содержании литературных произведений антифашистов-эмигрантов такая связь с общественной жизнью, без сомнения, есть. Но чрезмерное внимание к отвлеченной борьбе отвлеченных принципов приводит, хотя бы отчасти, к отчуждению художественной ткани произведения от жизни, а это запутывает картину реальных жизненных противоречий и иногда даже затемняет цели, горячо преследуемые самим автором.
У Лиона Фейхтвангера этот недостаток сформулирован теоретически, притом так рискованно, что в его формулировке звучат аристократические, не народные тенденции, от которых свободно творчество этого писателя.
"Как историк, так и сочинитель романов видит в истории борьбу между ничтожным меньшинством, способным к суждению и отваживающимся на суждение, и колоссальным, компактным большинством "слепых", руководимых инстинктом, не рассуждающих".
Это — теоретический домысел, характерный для цвейговской книги об Эразме, но не для романа о Флавии, написанного самим Фейхтвангером.
Но даже у Генриха Манна есть эпизоды (притом далеко не всегда второстепенные), где конкретная борьба между конкретными историческими силами расплывается в неясной абстракции. Генрих Манн говорит, например, о своем Генрихе IV:
"Однако он знает: человеческая порода этого не хочет, а именно с ней он будет встречаться на всех путях, до самого конца. Это не протестанты, католики, испанцы или французы. Это именно человеческая порода: она хочет мрачного насилия, тяготения к земле, и взлеты ввысь она любит, когда они предстают в форме ужасного, в нечистом экстазе. Они будут его вечными спутниками, но сам Генрих всегда останется посланником Разума и Человечесого Счастья".
Великие общественно-исторические противоречия борьбы за прогресс здесь превращены почти в антропологическую абстракцию и утеряли свою историческую реальность. Если дело в вечной противоположности человеческих типов, то как можно — и можно ли вообще — говорить о победе человечности и разума, за которую борется сам Генрих Манн?
Но эта точка зрения — не просто теоретическая неясность; она определяет и основные художественные принципы автора. Если считать Генриха IV воплощением вечных принципов разума и человечности, то совершенно естественно поставить его на центральное место в романе. Но его облик, его задачи, его историческое значение и политический характер лишаются своих корней в сложной общественной картине жизни французского народа в определенный исторический период, а конкретная французская история низводится до безразличного материала, более или менее случайного места действия для великого человека, выражающего вечные идеалы.
К счастью, "Генрих IV" Генриха Манна не построен строго по этому принципу, — иначе он не мог бы стать произведением искусства, дышащим жизненной правдой. Но и в этом сильном, художественном романе переходный характер современной западноевропейской демократической литературы проявляется, как противоречие между конкретно-историческим подходом к вопросам, возникающим на определенной ступени общественного развития, и отвлеченно монументальным, уводящим в "вечность" принципом односторонне воспринятой и преувеличенной просветительской традиции.
С точки зрения литературно-исторической здесь можно увидеть у Генриха Манна известное влияние Виктора Гюго. Это наблюдение заслуживает внимания, так как Виктор Гюго шел в своем развитии от романтизма к предвосхищению гуманистического протеста против капитализма, уже впадающего в варварство. На этом пути Виктор Гюго усваивал многое из просветительской идеологии; но как художник он сохранял в основном романтическую, по существу антиисторическую тенденцию. Таким образом, у Генриха Манна есть и такая связь с литературой прошлого, которая ведет не к классическому типу исторического романа, а к его романтическому антиподу.
Генрих Манн выразил однажды свое мнение о "1793 годе" Гюго и стал при этом на сторону Гюго — пропив Анатоля Франса. Сама статья, где он высказал эти мысли, мы полагаем, для Генриха Манна теперь уже устарела (она напечатана в 1931 году); однако ее главные мысли так важны для понимания художественного и идейного замысла "Генриха IV", что мы считаем необходимым их привести.
Манн говорит о столкновении между Робеспьером, Дантоном и Маратом в романе Гюго:
"Каждого из них можно было бы определить социально и клинически; как раз по отношению к ним это легко себе представить: ведь у нас есть "Боги жаждут". Но тогда не осталось бы ничего, кроме более или менее болезненных порождений известного времени, которых оно выдуло, как пузыри, на свою поверхность и выставило напоказ. Это было бы познанием посредством преуменьшения… Мысль о проблематичности человеческого величия приходит иногда на ум каждому человеку, — а среди писателей, которые имеют большое, длительное значение, нет людей, плохо знающих жизнь.