История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
— На этот случай другую молитву надо, — сказала женщина по правую сторону от него, следившая за движением его губ.
«Не ваше дело!» — чуть не сказал он. Голос женщины вспугнул, разрушил состояние тихой скорби и примирения с тем непонятным и грозным в жизни, с которым он отчасти свыкся.
— Кинь и ты горсть, — сказала мать. Он взял ком земли и бросил на гроб, только что спущенный на веревках в яму.
Обратной дорогой Володя почему-то вернулся мыслью к молитве, и его поразило на этот раз, что люди просят бога не вводить их в искушение. Это показалось ему странным и недостойным со стороны бога: сам вводит в искушение, а потом наказывает! Зачем же так?.. Ведь вот люди заранее опасаются его коварства, просят: не введи… И тут же в голове, против воли, уличное, горластое: «Долой, долой религию, долой, долой попо-ов…»
Но сцена на кладбище и на следующий день стояла в Володиной голове. Утром мать сказала, что ночью он метался и она бегала от его постели к Лешиной.
Быть может, Николаша издали понял атмосферу дома Гуляевых, потому что он пришел и объявил: в театре возобновили спектакли. Сегодня «Коварство и любовь». Фердинанда играет Орленев. Есть две контрамарки, хотя вообще это излишняя роскошь, можно, замешавшись в толпе, пройти и без билета. Оказалось, Николаша возымел большой интерес к театру и даже знает, кто такой Фердинанд. А об Орленеве кто не слышал? Великий артист, случайно застрял в Астрахани.
Володя наутюжил брючки, прикрыл заплатки на заду полой перешитой на него военной гимнастерки. Впрочем, и так не увидят: в зале холодно, никто не снимает пальто. А артисты ничего — терпят холод.
Он вошел, с благоговением глядя на сцену. Приткнулся в свободном кресле и стал нетерпеливо ждать начала спектакля — контрамарка у него была на галерку.
Спектакль начался. Первая же фраза Фердинанда-Орленева: «Отчего ты бледна, Луиза?» — заставила Володю напрячься. Вурм и президент — дрянь, лжецы. Но старик Миллер, Луиза. Фердинанд… Сцена за сценой что-то в нем переворачивала, как страницы открытой книги, и в глубине его «я» зазвучали все те мощные и великие сигналы, которые вот уже годы посылала ему жизнь. Он не замечал напыщенности шиллеровских фраз, для него были правдой и жесты Орленева, и каждое произнесенное им слово. Вот оно истинное: театр.
Люстры погашены. Притихли ложи, притихла галерка. Ни кашля, ни шепота. В неокрепшей Володиной душе — нечто торжественное и высокое. Действие, протекавшее на сцене, захватило его, сделало сопричастным той прошедшей, но как будто и сегодняшней жизни. Он сам был Фердинандом. Независимо от рассудка он наслаждался и… судил великого артиста.
Его отец, министр-президент, приказывает арестовать семейство Миллеров, а он вместе с Орленевым-Фердинандом восклицает: «Ведите же ее к позорному столбу!» — и совсем просто, но внятно говорит отцу на ухо: «А тем временем я разглашу по всей столице, к а к л ю д и с т а н о в я т с я п р е з и д е н т а м и».
Володя вцепился ладонями в подлокотники кресла. Мысль о возмездии, прозвучавшая со сцены, вдохновением и радостью осенила его голову. А главное то, как он играл внутри себя, в каждой интонации и до последней точки совпадало с игрой Орленева. Он во всем поверил артисту. До конца.
Игра на сцене — это была тайна. Но Володя, пока еще неуверенно, угадывал будущее призвание свое.
Его поразило, как Орленев-Фердинанд, приняв яд, и со словами: «Луиза!.. Луиза!.. Иду… Прощайте!..» и с репликой: «Богу милосердному последний взгляд мой» падает на колено, затем грудью, круто переворачивается, как бы в отчаянном усилии, и вытягивается в последний раз, лицом вверх. Умирать так умирать, как взаправду. Он подумал: отцу шашкой снесли голову, как лозу срубили. И вспомнил: Орленев — старик. А разве это хоть в чем-нибудь заметно?
Вышли из театра вместе с Николашей. Поздний вечер с расступившейся в черноте неба сияющей галактикой показался Володе полным вздохов, драматического и необъятного смысла. Много неведомого, но сильного изнутри, пусть и самонадеянного пробудил в нем спектакль. Люди убивают друг друга, и жизнь, какой она должна быть, совсем не похожа на ту, которая есть. Почему? Но когда-нибудь он поймет и э т у загадку.
Ширшов пришел на следующий день. Пили морковный чай, вспоминали отца, промысел, перебирали события: арестован Колчак; наверно, расстреляют; туда и дорога… Наши идут по Украине…
Алексей, лежа в постели, потянулся за микстурой, Ширшов вскочил, со словами: «Да ты лежи знай!» наполнил столовую ложку, поднес к потрескавшимся Лешиным губам.
— Жаль Николая Алексеича, тут и говорить нечего, — сказал Ширшов. — Но ежели посмотреть цифры, все равно сердце упадает. Наполовину опустела губерния. Скажем, за прошлый год четыре с половиной тысячи родилось в городе и уездах, восемь тысяч умерло. А в этом годе перевес и того больше кренится в сторону умерших.
— Кто же это подсчитал? — спросил Алексей.
— Нашлись люди. Вот я и на городском митинге был: «Пятнадцатая годовщина расстрела питерских рабочих и пятьдесят лет по смерти революционера Герцена Александра Ивановича». Так там тоже говорили…
Но не только убыль людей и Колчак были на уме Ширшова. Он собирался возвращаться на остров Ганюшкино и выписать Наташу.
— А не то сам подамся на Украину, заберу, — сказал он.
— Самому — верней, — сказал Алеша. И как ни странно, Алешины слова подстегнули Ширшова.
— Значит, тому и быть! — сказал он. — Совсем немного подожду, пока наши продвинутся, и подамся!
Неудачный спор с Колюшкой и Алексеем заставил Володю с большим против прежнего упорством взяться за книги. Перечитал он и Фенимора Купера. Недоумевал, как мог он сказать: «На стороне бледнолицых»?! Какой дундук!
Он прочитал «Историю средних веков», книги Дюма о трех мушкетерах и их дальнейшей судьбе. И трилогию Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность». И драмы Шекспира. В школьной библиотеке смеялись: вот какой читатель пошел! И голод не помеха! А он порой задерживался на абзаце, уронив книгу на колени, глядя перед собой. Гиганты шагали по горам, а пигмеи ждали за скалами, с готовыми арканами в руках… В джунглях лили обложные дожди и тигры выглядывали из густой травы, скаля зубы… «Сэр, скоро мы отправимся на охоту. Наденьте пробковый шлем…» Разрумяненный клоун взлетал под купол цирка… «Казалось мне, разнесся вопль: «Не спите! Макбет зарезал сон! — невинный сон, Распутывающий клубок забот, Сон, смерть дневных тревог, купель трудов, Бальзам больной души…» «Какая честь для нас, для всей Руси! Вчерашний раб, татарин, зять Малюты, Зять палача и сам в душе палач, Возьмет венец и бармы Мономаха…»
Спор с братьями отошел в прошлое. Слушая разговоры Алексея с Колюшкой, Володя молчал, отдаваясь внутренней работе. Ему удалось посмотреть Орленева в «Привидениях» Ибсена, и игра артиста вновь ошеломила его. Он научился быстро заучивать стихи. Борясь с голодом, он на время прогонял его прочь, разыгрывая сцены из драм. Голод уходил, точно призрак, преследующий неутомимо, точно тень от подноса с грудой пепла, который двигают вдоль стены в час гаданий.
Неожиданно для себя он новыми глазами стал смотреть на своих братьев. Но те и сами заметили перемену в нем.
Катался ли Володя на льду, привязав конек к валенку, или со Степкой и Косым «мял кошму» — бегал по замерзшей луже, по ослабевшему льду, который под ногами мальчиков прогибался, создавая впечатление твердых упругих волн, или, с приходом весны, наблюдал ледоход — он вспоминал ту или иную сцену, картину, реплику, брошенную с театральных подмостков.
— Тормоховый ты стал, чокнутый какой-то, — говорили его школьные товарищи.
На веранду ввалились Алексей с Колюшкой и неким Генкой Костроминым, учившимся с Алешкой в одном классе. Этот Генка старался ни в чем не отстать от Николаши и был мастер на все руки: петь, плясать, декламировать. Дома у него с сестрами было пианино, и он умел подобрать любой мотив. И ноты знал. Войдя, он улыбнулся во весь свой широкий рот, блеснул ровными белыми зубами и сразу же, точно был сто лет знаком, назвав мать тетей Дусей, объявил, что записал Алешу с Колюшкой в драмстудию.