История моей матери
Шрифт:
Приезжие вели себя по-разному в новых для себя обстоятельствах. Жоржетта, которая всегда была необщительна, домоседлива и скрытна до нелюдимости, здесь впала в некое подобие транса: здоровалась с приветливыми соседками и говорила с ними лишь в силу крайней необходимости: ее постоянно тянуло к себе, в квартиру, где она только и делала что перебирала баулы, искала в них свое добро, пыталась расставить его по новым местам, но это ей не удавалось, и она с сожалением припрятывала его обратно. Словно забывшись, она искала и то, что было ею продано, вспоминала и жалела о вещах, потерянных таким образом, перечисляла их красоты и достоинства. Сама Рене из Франции получила немногое - свои школьные учебники, которые попросила привезти во время одного из немногих телефонных разговоров с матерью. Мать не могла вывезти из Франции ничего лучшего: Рене прижала их к груди так, будто в жизни у нее ничего дороже не было. Кроме того, Жоржетта привезла ей стопку старых писем, о которых дочь забыла и думать: это были послания Огюста Марсель, которые Рене сначала не успела, а потом не имела ни возможности, ни желания передать по адресу. Теперь, после стольких событий в ее жизни, она стала смотреть на них иными глазами: они стали реликвией, частью того, что никогда не вернется,- цветком, засушенным в книге на память о некогда прочитанной в ней странице...
Рене поглядывала на мать с легкой тревогой и старалась вывести ее из оцепенения: знакомила с соседями во дворе, которые сами жаждали поговорить с ней о Париже, соблазняла магазинами, давала деньги на покупки, но мать и приобретать ничего не хотела, словно не намеревалась в Москве задерживаться. Магазины ей тоже не нравились: в них нельзя было пробовать товар, и был он невысокого, по парижским меркам, качества. Позже Жоржетта попривыкла и успокоилась, расставила наконец по местам свои вазы и прочее семейное достояние и - важный момент - достала из чемоданов фамильное, с вышивными инициалами, плотно накрахмаленное белье, постелив его вместо русских простыней: это означало, что Жоржетта переселилась наконец на Тружениковский переулок. Она освоилась и с квартирой - главным образом со своей комнатой, в которой разместилась с отчимом (в другой спали дочери), помирилась с соседкой, и они, разделив на кухне сферы влияния, стали здесь готовить в четыре руки, одалживая друг другу соль и спички. Но знакомиться с городом Жоржетта так и не захотела и дома лишний раз не покидала: ходила по необходимости в магазины, которые всякий раз ругала, да на ближний Усачевский рынок, который нравился ей больше и напоминал французский: все рынки одинаковы и здесь можно было хотя бы пощупать зелень и даже понюхать мясо. Интересовали ее только дела дочерей: и то работа Рене - с оговорками, потому что ее, как и во Франции, близко к ней не подпускали,- зато Жанну опекала и оберегала на каждом шагу и все боялась, что ее в этой чужой и опасной стране ждут беды и неприятности. Рене сначала связывала это состояние с переездом и новшествами в ее жизни, но потом припомнила, что нечто подобное было с матерью уже во Франции: после двойной неудачи в браке Жоржетта словно утратила собственную волю и жила в вечной тревоге - ждала от жизни новых ударов, не знала, с какой стороны они на нее обрушатся, и лишь терпеливо и монотонно крутила домашние жернова, молола ежедневную семейную пищу.
Зато отчим, против ожидания, вначале расцвел в Москве и почувствовал себя вольготнейшим образом. Он любил быть в центре внимания, а его здесь было хоть отбавляй: всем хотелось познакомиться с ним и узнать его мнение о том, что сами каждый день видели: будто своим глазам не верили или собственного мнения было недостаточно. Он повсюду заводил знакомства: и с сидевшими во дворе на деревенский манер пенсионерами, и с комдивом со второго этажа и, в особенности - с посетителями пивной на углу Плющихи и Долгого, где продавали в разлив водку и к ним - бутерброды с дешевой тогда красной икрой, которую он во всеуслышание ставил выше черной (черную, намазанную тонким слоем на хлеб, он попробовал однажды, на встрече после Белорусского вокзала, и не успел к ней пристраститься). Говорил он по-французски, но быстро освоил несколько русских фраз, необходимых для застолья: вроде "грамм сто-двести", чем всякий раз веселил публику. Домой он возвращался на шатких ногах, но в прекрасном настроении: водка в этом отношении оказалась лучше дешевого красного, которое он пил в Париже. Советское правительство выдало ему на переезд довольно значительную по тому времени сумму - своего рода подъемные, которые он возвращал ему теперь, покупая у него водку. Он, правда, сохранял свое изначальное критическое отношение к Советскому Союзу, но вспоминал о нем реже, чем прежде, и понимал, где можно и где нельзя говорить лишнее. Так, Рене пригласила его, как и всю семью, на парад 7 ноября - он сказал, посмотрев его:
– Так это ж чистой воды милитаризм!
– и поглядел на Рене взглядом знатока, которого не так-то просто обвести вокруг пальца.
– Но ты сам говоришь, что нужно готовиться к войне с Гитлером,-возразила она.
– Одно дело - это, другое - всех под ружье ставить и заставлять маршировать под музыку. Ты видела этих физкультурников? Такие же как у немцев на парадах... И повсюду эти портреты Сталина...- Случайный прохожий обернулся и поглядел на него с изумлением: видно, знал французский - но конечно же молча прошел мимо...
Зато когда Урицкий, лично опекавший их семейство, пригласил его на выходной день в служебный дом отдыха в Сокольниках и уделил ему час для разговора и игры в бильярд, отчим показал себя с наилучшей стороны: дал понять, что читает газеты и знает новости, здраво рассуждал о положении мировых дел и смотрел на вещи пролетарским оком, так что Урицкий отозвался о нем положительно:
– У него голова политика.- Да и отчим, в свою очередь, похвалил его:
– Молодец. Не то что другие начальники: не лезет в амбицию, не забирает в голову лишнее, а говорит, как мы с тобой, просто и ясно. И выпить не дурак - в меру, конечно...
Урицкий еще раз позаботился о их семье: теперь к ним на дом, вместо знатоков военного дела, стал ходить преподаватель русского - учить всех троих российской грамоте. Толку от этого было мало, но важен, говорят, не подарок, а внимание...
Вскоре, однако, идиллия кончилась - прежде всего потому, что кончились подъемные. Надо было думать о хлебе насущном: жалованье лейтенанта Красной Армии в России было тогда столь же невелико, как и сегодня. Ситроеновскую пенсию за увечье отчим получать в Москве не смог, хотя рассчитывал на это,-хорошо, если она шла на его счет в Париже,- пришлось идти работать. Его устроили на мебельную фабрику, где он, в силу плохого знания языка, месячную зарплату при переговорах принял за недельную - и то долго ворчал по поводу мизерности здешних заработков. После первого дня работы он объявил, что на фабрике ему решительно все не нравится: и организация труда, и отсутствие материалов, и бездельничающие и ни о чем не думающие бригадиры. Когда же он принес домой первые деньги и они оказались месячным окладом, то смеху и издевательствам над Страной Советов конца не было - бедная полька прикрыла дверь, чтоб не участвовать в контрреволюционном заговоре.
– Да что это за социализм?!
– бушевал Жан, успевший к этому времени надраться.- Который столько платит рабочим?! У нас бы эти деньги бросили в лицо хозяину и завтра же вышли на бессрочную забастовку! А здесь только пересчитывают, глазам не верят да ухмыляются! Как они живут вообще, с такими подачками?!.
Жоржетта не вступала в опасный разговор: у нее был свой взгляд на вещи и она не хотела им делиться, а Рене не было: она приходила домой поздно засиживалась в школе, куда ходила теперь заниматься. В выходные дни она старалась не спорить с отчимом, но он сам искал ссоры.
– Откуда такая зарплата?
– спрашивал он ее, уже трезвый, и вспоминал марксистское прошлое: - Куда девается прибавочная стоимость? Себе берут?
Рене оттягивала, как могла, неизбежную развязку, но поневоле ввязывалась в диспут:
– Это не так. Ты же видишь, они живут рядом и очень скромно.
– Значит, еще хуже!
– не унимался он.- Так бы хоть что-нибудь в стране оставалось. Значит, они вас в авантюру втянуть хотят, грезят о мировых завоеваниях! Как Наполеон после французской революции!
– Тише ты!
– не выдерживала Жоржетта, боясь за дочь.
– А ты чего боишься?!
– он смеривал жену презрительным взглядом.-Хочешь у них пенсию заработать? Ничего не выйдет! Я уже наводил справки - для этого тридцать лет отработать надо - прежде чем тебе кусок хлеба дадут, без масла!.. Научилась уже бояться? Остаться хочешь? Оставайся! А я домой поеду - где можно говорить что хочешь и где тебе никто на стены показывать не будет: лишь бы на фортепьяно не играли до полуночи!..
Он повел те же разговоры на фабрике - за бутылкой водки, в кругу новых друзей, среди которых были, естественно, осведомители. Отчим был иностранным подданным и числился за Управлением - туда и пошли предупредительные сигналы. Урицкий вызвал Рене.
– Надо решать что-то с Жаном,- довольно сухо сказал он ей: был недоволен ею, что привезла его, и собой - что промахнулся, назвав его "политической головою".- Сейчас он - и, кстати, мать твоя тоже - должны выбрать гражданство. Если примет советское, пусть остается, но ведет себя тогда в соответствии с нашими законами. А нет - пусть едет назад, мы ему визу продлевать не будем... Единственное, что для него сделаем, если надумает уехать, дадим еще денег. Хотя меньше, чем прежде,- и закончил на этом аудиенцию...
Жоржетта согласилась принять советское подданство - для нее выбор был не между странами, а между мужем и дочерью. Сказала она об этом в отсутствии Жана, и то, что решение было принято за его спиною, подействовало на него сильней всего прочего:
– Сговорились?! Со мной и посоветоваться не захотели?! Скинули как ненужный балласт?!
– Ты возьмешь советское подданство?
– перебила его Рене, которая была сыта по горло его упреками.
– Советское подданство?!
– ощерился он в злой ухмылке.- Чтоб меня тут же на Лубянку потащили и чтоб я там сгинул бесследно, как тысячи русских?! Вы ж тут живете и ничего не знаете! Потому что слушаете кого не надо!.. Сами, того гляди, туда загремите! Нет уж, я с ума не съехал, чтоб их подданство брать! Не им одним стучат - мне мои друзья тоже рассказали, что мною их охранка интересуется и чтоб я держал язык за зубами! Да пусть я лучше у себя на родине сдохну, чем мне здесь рот затыкали!.. Где вы остаетесь? Это ж одна видимость, что веселые да приветливые, а копни - черт знает что вывернешь! Восточная сатрапия и деспотия!.. Жанночка, что я без тебя там делать буду?
– разжалобился он.- Вот кого я одну на всем свете люблю! Поедешь со мной? Тебе и подданства не надо - зачем тебе Россия, когда у тебя Франция?