История моей матери
Шрифт:
– Позвольте, Владимир Харитоньевич!
– не выдержала она как-то.- Вы знаете мое теперешнее положение, я получаю нищенские деньги - как вы мыслите продолжение работы, которая вас так интересует?!
– А вы работайте.
– Но я не могу!
– А вы все-таки работайте...
Трудно передать, какую злость она тогда испытала. Профессор был не в состоянии ей помочь, и поскольку мало кто из сильных мира сего способен признать свое бессилие, то они и отвечают в таких случаях подобными фразами. Ей же, в ее безвыходном положении, показалось, что в нем говорит профессорское безразличие, соединенное с видимостью участия. Да так оно в сущности и было. Ему бы развести руками и сказать, что он ничего не может поделать, но он повел себя с ней не как cо своей ровней, а как с второразрядной подчиненной - они, в конечном итоге, все были одинаковы. Она махнула на все рукой и решила уйти из клиники.
6
А Яков в это время сидел на Лубянке и ждал вызова к следователю.
Камера была переполнена людьми, одетыми кто во что: какими их взяли из дома, с поезда или по пути на службу. Яков вошел сюда с выданной ему миской и ложкой. Он был мрачен и не расположен говорить с кем-либо: подозревал, что попал в компанию врагов и предателей Родины, и только мельком оглядел тех, кто обступил его - это были самые любопытные.
– Здравия желаю!
– приветствовал его один из них: видимо старожил камеры, который был тут за принимающего и разводящего.- Вас что, прямо с маневров взяли?
– Отчего вы так решили?
– неприветливо спросил Яков: он не любил фамильярностей, но еще больше его задело то, что его появление было принято как естественное: будто его давно тут ждали.
– Вы при параде. Или думаете, что так к вам лучше будут относиться?
Он попал в точку. Яков именно так и думал - потому и отправился из дома в мундире с погонами: при желании можно было, конечно, найти что-нибудь проще и практичнее - вроде лыжного костюма и фуфайки под ним, в которых он бегал по утрам вокруг дома. Но конечно же он не сказал этого вслух - только оглядел камеру:
– Где мне расположиться? Я бы хотел поспать немного.
Дело было ранним утром, всю ночь его продержали в служебных помещениях Лубянки, где обмеряли, фотографировали, снимали отпечатки пальцев и занимались прочей рутиной, которая из свободного человека делает арестанта,-ему было не до разговоров.
– Будете спать?
– А почему нет?
Старожил восхитился: он хоть и насмешничал, но на деле опекал новеньких и помогал им освоиться - это было проявление тюремной солидарности.
– Это класс. Никто в первые часы не спит. Ребята, подвиньтесь,-попросил он двух-трех человек, проснувшихся после прихода новичка и поднявших спросонок головы.- Вы не в первый раз в таких местах?
Яков хотел смолчать, но язык его развязался сам собою:
– Был однажды. В камере-одиночке.- Он почувствовал, что этим верней всего завоюет уважение сокамерников. Так оно и вышло.
– Вы подумайте! А на вас глядючи не скажешь. И где же лучше, на ваш взгляд?
– Во всем есть свои плюсы и минусы,- и стал устраиваться на освобожденной для него подстилке.
– Слыхал, Иван?
– отнесся тот к стоявшему рядом.- А мы с тобой только и знаем что жаловаться... Сказали бы еще, что на воле нового, и мы бы оставили вас в покое. Здесь же ни газет ни радио.
– В Китае готовятся провозгласить социалистическую республику,- сказал Яков. При всех жизненных катаклизмах он не забывал главного и продолжал следить за событиями в мире и в Китае в особенности.- Наши взяли Нанкин.
– Наши взяли Нанкин,- эхом и как нечто странное, несозвучное их нынешним обстоятельствам, повторил тот.- Но это не совсем то. Поближе к нам нет чего-нибудь? Чтоб нам было интересно?
Яков не отвечал: не излагать же ему последнюю внутриэкономическую сводку Партигула, а другой, до того молчавший, сказал:
– Что у нас может произойти? Что пристал к человеку,- и предупредил Якова: - К завтраку надо будет встать. Во второй раз обносить не станут: надо будет с миской у двери стоять.
– Во сколько он?
– спросил Яков.
– В семь.
– Я проснусь.
– Не проснетесь, разбудим,- пообещал он, а старожил снова удивился:
– Гляди, вправду заснул!
– И верно: Яков, который в первую минуту лишь притворялся спящим, во вторую захрапел самым натуральным образом, так что у соседей сжалось сердце: пришел храпун да еще в звездочках.- Бесчувственный какой. Молодец, да и только,- искренне похвалил он. На самом же деле это было, конечно, не бесчувствие и не завидная выдержка - просто Яков был измучен событиями ночи и ему нужно было на время забыться, чтоб прийти в себя и опомниться...
Утром его никто не будил - он проснулся сам: загремела дверь, и в камеру после ночного допроса ввели еще одного ее обитателя. Его тут же обступили.
– Ну как, Савельич? Как он с тобой сегодня? Что так долго?
– Долго, зато в последний раз!
– Тот, кого звали Савельичем, огляделся по сторонам с напускной и измученной лихостью, словно приглашая всех в свидетели и сообщники происходящего.- Потому что под всем сегодня подписался! И что шпионил в войну, и с иностранной разведкой связь поддерживал! Под всем, ребятушки!
– Там только против тебя материал был?
– спросил кто-то недоверчивый.
– Исключительно!
– не совсем убедительно заверил его тот.- Мы так с ним договорились. Подпишу, говорю, если вы тех двоих из-под удара выведете можете оставить, говорю, покойника: ему ничто уже не повредит. А он мне: эти мне тоже нужны. Ну как хочешь, говорю,- мне все одно: я хоть сегодня в петлю, сыт всем по горло! Ладно, говорит, на тех у меня от других показания есть - подписывай...
Несмотря на наигранную удаль и улыбку, которой он словно приглашал посмеяться над своими злоключениями, все после его слов притихли и понурились: их ждала та же участь.
– Что приуныли?!
– подзадорил он их.- Держи нос по ветру! Теперь ждать буду приговора. Тоже в один день не делается. Захар вон месяц ждет, а я слышал, и полгода прокуковать можно, пока все соберут. Но у меня проще,-повторил он - снова не слишком убедительно.- Я один работал.
Яков глядел на него во все глаза и не очень ему верил. Не верил он не тому, что он выгородил других: этого никто в камере не принял за чистую монету,- а тому, что он ни в чем не виноват и все вмененное ему в вину выдумано: что-нибудь да было, о чем он говорить не хочет. Но он, слава богу, не сказал этого - иначе бы восстановил против себя всю камеру. Тот, что только что оговорил себя, уловил однако в нем некое противостояние: чувства его были обострены до предела, он словно телом чувствовал к себе недоверие. Это шло у него с допросов, на которых следователи именно тем и брали верх: что ни одного слова заключенных не брали на веру или же умело инсценировали это: это была годами наработанная практика.
– Что-то не так?
– громко, во всеуслышание спросил он.- Не так сказал что?
– и пригляделся к новенькому, который только очнулся от непродолжительного тяжкого сна, не сразу понял, где он, а когда вспомнил, ужас минувшей ночи раздавил его и он не захотел вставать - в приступе несвойственного ему малодушия.
– Это новенький,- сказали самооговорщику.- Полковник.
– Это я вижу. В погонах разбираюсь,- отвечал тот, разглядывая Якова с особым, идущим с воли, любопытством.- Я вас, кажется, видел где-то,- с учтивостью сказал он, что не означало, что Яков ему нравится.- Не могу вспомнить где. Мне здесь всю память отшибло.