История всемирной литературы в девяти томах: том первый
Шрифт:
Для Панэтия в человеческой душе страсти мирно подчиняются разуму, для Посидония они находятся в вечном противоречии и борении, подобно двум демонам, из которых один влечет человека к богу, другой — к зверю. Особенное раздолье для животных страстей представляет общественная жизнь и политика (недаром Посидоний был свидетелем и историком гражданских войн в Риме). Поэтому, если Панэтий учил человека служить обществу, то Посидоний зовет мудреца уйти от общества, сменить деятельную жизнь на созерцательную, не унижаться до людских неурядиц, а возвышаться, проникая душой в вечный порядок Космоса. Как Панэтий выдвигал на первый план этику, учение о человеке в обществе, так Посидоний выдвигает на первый план физику, учение о человеке в мироздании, и рисует величественную картину мира как единого гармонического организма, где все, от мельчайшего до великого, пронизано сквозными неразрывными связями и движимо общим законом божественного ненарушимого разума. Отношение к этой божественной гармонии природы у Посидония двойственное; в нем смешиваются пафос естествоиспытателя, унаследованный от Аристотеля, и религиозное благоговение, навеянное Платоном; первая черта роднит Посидония с рационализмом предшествующего, эллинистического периода, вторая — с религиозно–мистическими исканиями последующего времени. Философия Посидония стоит на рубеже двух эпох, и оттого она так трагически противоречива. Дальнейшего развития она не имела: потомки брали из системы Посидония лишь отдельные ее мотивы, а современники отдавали предпочтение более простым и утешительным доктринам — стоико–академическому эклектизму и ортодоксальному эпикурейству.
I век до н. э. может быть условно назван веком эклектизма, как II в. до н. э. был условно назван веком скептицизма. Всесомневающаяся критика Карнеада, естественно, приводила к сознанию, что все философские системы имеют одинаковое право на существование и, следовательно, их отдельные положения могут быть правомерно совмещены. Поэтому не случайно, что, хотя первый шаг к эклектизму сделал стоик Панэтий, смягчивший крайности стоицизма, окончательными оформителями эклектизма оказались академики, преемники Карнеада, Филон Ларисейский (ум. ок. 80 г. до н. э.) и Антиох Аскалонский (ум. ок. 68 г. до н. э.). Они утверждали, что возрождают сократическую философию такой, какой она была до раскола на Академию, Ликей и пр.; в действительности же почти вся их догматика была перенята от панэтиевской Стои — и теория познания, и ведущая роль этики, и общественное служение мудреца. Эклектизм был своего рода идейной консолидацией римского правящего сословия, прообразом той социально–политической консолидации, в которой оно так нуждалось. Поэтому эклектизм охотно принимал на себя активную политическую роль, обращаясь к римскому правящему сословию и находя в нем живейший отклик. Именно эклектизм стал идеологией той культурной верхушки сенатской аристократии, которая окончательно укоренила греческую образованность на римской почве.
Учениками Филона и Антиоха были и Варрон, и Цицерон. Философские трактаты Цицерона служат лучшим образом эклектической философии I в. до н. э. В вопросах метафизики, где речь идет о теоретической истине, Цицерон примыкает к скептицизму Средней Академии, в вопросах этики, где речь идет о практическом поведении, он примыкает к догматизму панэтиевской Стои: основой человеческих поступков должна быть человеческая природа, которую следует совершенствовать в себе и уважать в других; высшая форма такой жизни согласно природе — это политическая деятельность на благо единого человеческого общества. Цицерон справедливо считал себя не философом, а лишь популяризатором греческой философии на латинском языке, но это не умаляет значения его философских трудов: он сделал философию понятной и близкой латинскому миру, и его сочинения остались школой мысли и сводом знаний об эллинистической философии, когда ее подлинные памятники уже давно были забыты.
Эклектическое слияние панэтиевской Стои и академизма стало философией господствующего класса; подобное же эклектическое слияние допанэтиевской Стои и кинизма стало (хотя, быть может, и в меньшей мере) философией угнетенного народа. Здесь возрождается оппозиционный, антигосударственный дух древней Стои с ее парадоксами, что мудрец один — царь и бог и т. д. Нищие проповедники таких учений с их дерзкими диатрибами — не редкость на улицах Рима второй половины I в. до н. э.; они найдут яркое отображение в сатирах Горация. Сведения об этой философии низовой оппозиции скудны; все же они помогают понять важный аспект философского процесса этого времени: именно эклектизм I в. до н. э. был не только идейным слиянием, но и социальным размежеванием философских учений — между стоиком и академиком оказалось больше общего, чем между стоиком–аристократом и стоиком–плебеем. В обстановке острейшего общественного кризиса это было вполне понятно и закономерно.
Если эклектизм Антиоха и Цицерона был философией политической активности, то философией политической пассивности было эпикурейство. Наибольший успех оно имело в средних слоях общества, не участвовавших в политической борьбе за власть, но его поддерживали и многие представители политической верхушки, считая возможным быть сенаторами в часы государственных дел и эпикурейцами на досуге. Центром эпикурейства в I в. до н. э. стала Кампания, место отдыха знатных римлян. Здесь находились школы популярных философов–эпикурейцев — сирийцев Сирона и Филодема. Сирон был учителем Вергилия, Вария и других видных поэтов следующего поколения римской литературы; Филодем, как мы видели, был сам поэтом–эпиграмматистом. В римской литературе популяризатором эпикурейской философии был Лукреций, и его поэма «О природе вещей», самое пространное, цельное и художественное из сохранившихся изложений этого учения, осталась на много веков связующим звеном между материализмом Древности и Нового времени. И хотя каждое положение Лукреция заимствовано из классических эпикурейских источников, но эмоциональная заостренность этих положений — пафос всеобщего неизбежного разрушения и почти религиозное преклонение перед спасителем-Эпикуром, избавившим человеческую душу от страха этого разрушения, — отражает напряженность идейных исканий именно этого времени. Можно не сомневаться, что в эпикурействе тоже сказывалось социальное размежевание и что глубокая разница была между эпикурейством аристократа на покое и эпикурейством ремесленника, писавшего на гробнице: «Меня не было — я был — меня нет — я этого не чувствую», — но для уточнения этих оттенков мы не располагаем материалом.
Наконец, рядом со стоическим эклектизмом и эпикурейством в I в. до н. э. постепенно определяется третья линия развития философии — религиозно–мистическая. И здесь отчетливо различимы социальные оттенки: для масс — это смутное чаяние божественного спасителя, социального обновления мира и нового «золотого века» (так называемые «Сивиллины оракулы» — короткие гексаметрические стихотворения, в значительной части греко–иудейского происхождения, с заметной антиримской окраской; они получают широкое распространение именно в эту пору), для аристократии — это возрождение пифагорейской мистики чисел, звездных гаданий и переселения душ (так называемое неопифагорейство, одним из первых представителей которого был римский сенатор Нигидий Фигул). Именно этой линии философии суждено бурное развитие в следующем веке.
Обострение социально–политической борьбы в Риме резко повышает значение красноречия в литературе. После полутора веков эллинистического застоя перед риторикой вновь открывается широкое поле деятельности. Торжественное красноречие отходит в тень, на форуме царит красноречие политическое и судебное: политическое — как средство воздействия на сенат и народное собрание, судебное — как средство опорочить политического противника. Каждый сколько–нибудь выдающийся политический деятель непременно является оратором: когда Цицерон в 46 г. в трактате «Брут» дает краткий обзор истории римского красноречия, он перечисляет более 200 ораторов, по большей части — эпохи гражданских войн. Красноречие оказывает решающее влияние на все формы прозаической литературы. Публицистические трактаты издаются в форме речей: так, Цицерон, не успев использовать весь свой обвинительный материал на громком процессе сицилийского наместника Верреса, издал его отдельными книгами как непроизнесенные речи. Исторический жанр еще к концу II в. до н. э. стал разлагаться на историю–памфлет и историю–роман; но там это ограничивалось монографиями об отдельных периодах, теперь же все семь веков римской истории излагаются то как памфлет (в «Летописи» Лициния Макра — с точки зрения плебса, борющегося за доступ к власти), то как роман (в «Летописи» Валерия Анциата — 75 книг! — где особенно подробно расписывались фантастически преувеличенные победы римского оружия). Обе «Летописи» сохранились лишь в незначительных отрывках.
Школой римского красноречия была греческая риторика. Предубеждения были сломлены, аристократы и выходцы из простонародья одинаково учились красноречию у греческих учителей, приноравливая их уроки к своим возможностям и потребностям. Не случайно первый после Аристотеля связный курс риторики, обобщающий весь опыт эллинистической теории, дошел до нас не в греческом, а в латинском изложении, сжатом и толковом, относящемся ко времени около 85 г. до н. э. (так называемая «Риторика для Геренния» в четырех книгах неизвестного автора, приписывавшаяся когда–то Цицерону). Риторика предстает здесь как стройная и хорошо разработанная система знаний, удобная для преподавания и пригодная для практического использования.
Различались три источника красноречия: дарование, обучение, упражнение — и три цели красноречия: убедить, усладить и взволновать слушателя. В риторической разработке речи насчитывалось пять частей: нахождение материала, расположение, словесное выражение, запоминание, произнесение. Учение о нахождении систематизировало все возможные (а часто и невозможные) случаи судебных контроверс, сводило их к нескольким общим типам, выделяло в них спорный пункт, нуждающийся в доказательствах, и показывало, какие логические ходы могут служить нужными доказательствами. Учение о расположении относилось к композиции речи. Речь делилась на вступление, изложение, разработку и заключение. Во вступлении оратор стремился добиться от публики понимания и сочувствия; в изложении он вел последовательный рассказ о предмете разбирательства в освещении говорящей стороны; в разработке он выдвигал доказательства своего взгляда и оспаривал доказательства противника; заключение, самая патетическая часть речи, должно было вызвать в публике сострадание или негодование. Учение о словесном выражении явилось центральной частью риторики. Словесное выражение должно было отвечать четырем требованиям: быть правильным, ясным, красивым и уместным. Для достижения этого имелись три средства: отбор слов, сочетание слов и фигуры речи; теория отбора слов учила пользоваться словами редкими, новообразованными и метафорическими, теория сочетания слов занималась благозвучием на стыках слов, соразмерным построением фраз (короткие фразы — «отрезки», средние — «члены», большие — «периоды») и ритмической организацией фразовых окончаний, теория фигур систематизировала все случаи, когда словесное выражение отклоняется от простейшей естественности: метафоры, метонимии, повторы, контрасты и т. д. Чем усерднее заботился оратор об отборе слов, о сочетании слов и о фигурах, тем больше возвышалась его речь над обыденной разговорной речью; степень такого возвышения определялась уместностью, т. е. соответствием предмету; в зависимости от этого различались три стиля: высокий, средний и простой. Учение о запоминании развивало профессиональную память оратора. Наконец, учение о произнесении, во многом опиравшееся на актерское искусство, рассматривало интонации голоса, выражение лица и движения тела, соответствующие содержанию и способствующие успеху речи.
Такова была структура риторической теории эллинизма, усвоенной римскими ораторами. Разумеется, полностью реализовать эти отвлеченные требования в конкретных речах было невозможно: практические нужды заставляли сплошь и рядом отклоняться от этих схем. Но педагогическое значение такой всеобъемлющей теории словесности было очень велико.
Изучение риторики в эллинистических школах велось одновременно на теории и на примерах. Теория осваивалась с помощью хорошо разработанной системы упражнений, примерами были сочинения аттических ораторов, признанных классиками и служивших образцами для подражания. Необходимость и польза такого подражания никем не оспаривались; спорны были лишь два вопроса: какому из классических ораторов, очень непохожих друг на друга, следует подражать в первую очередь и до какой степени должно простираться подражание. По первому вопросу риторы делились на приверженцев «простоты» Лисия, «пышности» Исократа, «силы» Демосфена и т. д.; по второму вопросу риторы делились на «аттицистов» и «азианцев», и это размежевание было гораздо важнее. Дело в том, что с течением времени и язык, и стиль красноречия далеко отклонились от языка и стиля прозаиков IV в. до н. э., вместо аттического диалекта установилось эллинистическое койне, вместо сдержанной броскости и пышности — безудержная броскость и пышность. Должно ли подражание воспроизводить и эти особенности древнего языка и стиля? В первые века эллинизма, пока Греция сохраняла независимость и традиции ораторов IV в. были еще живы, ощутимы и не нуждались в консервации, потребность в рабском копировании их языка еще не возникала; но со II—I вв., когда Греция под властью Рима стала утешаться лишь культом древности во имя древности, ученые риторы начинают копировать аттический диалект классических ораторов именно потому, что он был прошлым, а не настоящим языка. Себя эти ученые риторы называли аттицистами, а своих соперников — азианцами: предполагалось, что именно контакт с азиатскими варварами погубил после Александра Македонского древнюю чистоту языка. Колыбелью ученого аттицизма была, как кажется, Александрия, традиции общеупотребительного азианства держались крепче всего в городах Малой Азии, а в смягченном виде — на Родосе.
Римляне, приезжавшие в Грецию учиться красноречию, естественным образом попадали прежде всего под влияние азианства: диалектные различия между азианством и аттицизмом, конечно, на латинском языке были непередаваемы, а стиль азианства, эффектный и броский, производил на них гораздо большее впечатление. Судя по фрагментам и свидетельствам, под влиянием азианского стиля находились все виднейшие ранние римские ораторы.
В этом же стиле начинал свою ораторскую деятельность и молодой Цицерон, но вскоре нашел в себе уменье смягчить крайности и избрать за образец умеренную форму азианства (родосскую школу). Однако и аттицизм не остался без внимания римских ораторов. Поколение младших современников Цицерона, уже отчасти разочарованное в политике и склонное к уходу в ученость и в эстетство, обратило внимание и на эту новую александрийскую моду и объявило себя аттицистами; их вождями были Лициний Кальв (друг Катулла) и Марк Брут (будущий убийца Цезаря). Но так как подлинная суть греческого аттицизма — имитация аттического диалекта — латинской передаче не поддавалась, то вместо языковых задач римские аттицисты выдвинули на первый план стилистические, объявили своим образцом не пышного Исократа и не мощного Демосфена, а бесхитростного Лисия. Цицерону пришлось вести борьбу против обеих крайностей: как против излишней пышности римских азианцев, так и против излишней скудости римских аттицистов; памятником этой полемики остались два его трактата, «Брут» и «Оратор» (46 г. до н. э.). Римский аттицизм, мнимый, стилистический, был недолговечной модой и скоро сошел со сцены. Греческий аттицизм, подлинный, языковой, имевший глубокие корни в общей духовной жизни поздней Греции, остался жить, и в литературе эпохи империи ему предстояло сыграть огромную роль.