ЖАНРЫ

История жизни, история души. Том 3
Шрифт:

81 Катерина Николаевна Рейтлингер (по мужу Кист; 1901-1989) - студентка строительно-архитектурного отделения Пражского политехнического института. Познакомилась с М. Цветаевой через старшую сестру, учившуюся с С.Я. Эфроном на одном факультете. В конце 70-х гг. написала воспоминания о М. Цветаевой.

82 Юлия Николаевна Рейтлингер (1898-1988) - старшая сестра К.Н. Рейтлингер. Художница, впоследствии ставшая выдающимся иконописцем. В 30-е гг. приняла монашество (сестра Иоанна). В эти же годы, участвуя как художник в издании листков для детского чтения, выпускавшихся в Религиознопедагогическом кабинете при Православном богословском институте в Париже, она предложила М. Цветаевой написать тексты для этих листков, на что та «живо откликнулась». В 1955 г. сестры возвратились на Родину и поселились в Ташкенте.

83 Олег Вячеславович Туржанский (Лёлик; 1916-1980) - сын Александры Захаровны Туржанской и Вячеслава Константиновича Туржанского (1891-1976).

84 Александра Захаровна Туржанская (урожд. Дмитриева; 7-1974) много помогала М. Цветаевой и в Праге, и в Париже. В 1926 г. Туржанская с сыном и семья Цветаевой совместно снимали флигель в Бельвью под Парижем. Когда, возвратившись из ссылки, А. Эфрон начала собирать рассеянные по всему свету рукописи матери, она обычно сосредоточивала поступающие из-за границы материалы у А.З. Туржанской, а та находила надежную оказию и пересылала их ей в СССР.

85 Персонаж из дилогии П.И. Мельникова-Печерского (1818-1883) «В лесах» и «На горах».

ИЗ ПЕРВОНАЧАЛЬНЫХ РЕДАКЦИЙ <ПОПЫТКА ЗАПИСЕЙ О MAME'>V

Первые мои воспоминания о маме, о её внешности похожи на рисунки сюрреалистов. Целостности образа нет, потому что глаза ещё не умеют охватить его, а разум — собрать воедино все составные части единства.

Всё окружающее и все окружающие громоздки, необъятны, непостижимы и непропорциональны мне. У людей огромные башмаки, уходящие в высоту длинные ноги, громадные всемогущие руки.

Лиц не видно - они где-то там наверху, разглядеть их можно, только когда они наклоняются ко мне или кто-то берёт меня на руки; тогда только вижу - и пальцем трогаю - большое ухо, большую бровь, большой глаз, который захлопывается при приближении моего пальца, и большой рот, который то целует меня, то говорит «ам» и пытается поймать мою руку; это и смешно, и опасно.

Понятия возраста, пола, красоты, степени родства для меня не существуют, да и собственное моё «я» ещё не определилось, «я» — это сплошная зависимость от всех этих глаз, губ и, главное, — рук. Всё остальное — туман. Чаще всего этот туман разрывают именно мамины руки — они гладят по голове, кормят с ложки, шлёпают, успокаивают, застёгивают, укладывают спать, вертят тобой, как хотят. Они -первая реальность и первая действующая, движущая сила в моей жизни. Тонкие в запястьях, смуглые, беспокойные, они лучше всех, потому что полны блеска серебряных перстней и браслетов, блеска, который приходит и уходит вместе с ней и от неё неотделим.

v Впервые: ЭфронА. «А душа не тонет...»: Письма 1942-1975. Воспоминания. М., 1996. С. 395-417.

Блестящие руки, блестящие глаза, звонкий, тоже блестящий голос — вот мама самых ранних моих лет. Впервые же я увидела её и осознала всю целиком, когда она, исчезнув на несколько дней из моей жизни, вернулась из больницы после операции. Больницу и операцию я поняла много времени спустя, а тут просто открылась дверь в детскую, вошла мама, и как-то сразу, молниеносно, всё то разрозненное, чем она была для меня до сих пор, слилось воедино. Я увидела её всю, с ног до головы, и бросилась к ней, захлебываясь от счастья.

Мама была среднего, скорее невысокого, ^ тз роста, с правильными, чётко вырезанными, но не резкими чертами лица. Нос у неё был прямой, с небольшой горбинкой и красивыми, выразительными ноздрями, именно выразительными, особенно хорошо выражавшими и гнев, и презрение. Впрочем, всё в её лице было выразительным и всё — лукавым, и губы, и их улыбка, и разлёт бровей, и даже ушки, маленькие, почти без мочек, чуткие и настороженные, как у фавна. Глаза её были того редчайшего, светло-ярко-зелёного, цвета, который называется русалочьим и который не изменился, не потускнел и не выцвел у неё до самой смерти. В овале лица долго сохранялось что-то детское, какая-то очень юная округлость. Светло-русые волосы вились мягко и небрежно - всё в ней было без прикрас и в прикрасах не нуждалось. Мама была широка в плечах, узка в бедрах и в талии, подтянута и на всю жизнь сохранила и фигуру, и гибкость подростка. Руки её были не женственные, а мальчишечьи, небольшие, но отнюдь не миниатюрные, крепкие, твёрдые в рукопожатьи, с хорошо развитыми пальцами, чуть квадратными к концам, с широковатыми, но красивой формы ногтями. Кольца и браслеты составляли неотъемлемую часть этих рук, срослись с ними — так раньше крестьянки серёжки носили, вдев их в уши раз и навсегда. Такими — раз и навсегда — были два старинных серебряных браслета, оба литые, выпуклые, один с вкраплённой в него бирюзой, другой гладкий, с вырезанной на нём изумительной летящей птицей, крылья её простирались от края и до края браслета и обнимали собой всё запястье. Три кольца — обручальное, «уцелевшее на скрижалях»2, гемма в серебряной оправе — вырезанная на агате голова Гермеса в крылатом шлеме, и тяжёлый, серебряный же, перстень-печатка, с выгравированным на нём трехмачтовым корабликом и, вокруг кораблика, надписью — «Te6i, моя синпат1я» — очевидно, подарок давно исчезнувшего

моряка давно исчезнувшей невесте. На моей памяти надпись почти совсем стёрлась, да и кораблик стал еле различим. Были ещё кольца, много, они приходили и уходили, но эти три никогда не покидали её пальцев и ушли только вместе с ней.

В тот вечер, когда мама воплотилась для меня в единое целое, на ней было широкое, шумное шёлковое платье с узким лифом, коричневое, а рука, забинтованная после операции, была на перевязи, и даже перевязь эту я запомнила - тёмный кашемировый платок с восточным узором.

Самое моё первое воспоминание о ней - да и о себе самой: -несколько ступеней - на верхней из них я стою, ведут вниз, в большую, чужую комнату. Всё мне кажется смещённым, потому что — полуподвал. Лампочка высоко под потолком, а потолок - низко, раз я стою на лесенке. Не пойму, что ко мне ближе — пол или потолок. Мама там, внизу, под самой лампочкой, то стоит, то медленно поворачивается, слегка расставив руки, и смотрит вовсе не на меня, а себя оглядывает. Возле неё, на коленях, — женщина, что-то на маме трогает, приглаживает, одёргивает, и в воздухе носятся, всё повторяясь и повторяясь, незнакомые слова «юбка-клёш, юбка-клёш». В углу ещё одна женщина, та вовсе без головы, рук у неё тоже нет и вместо ног - чёрная лакированная подставка, но платье на ней -живое и настоящее. Мне велено стоять тихо, я и стою тихо, но скоро зареву, потому что на меня никто не обращает внимания, а я ведь маленькая и могу упасть с лестницы. Это, мама говорила, было в Крыму, и пошёл мне тогда третий год.

Из того лета не осталось в памяти ни людей, ни вещей, ни комнат, где мы жили. Впервые возник в сознании папа - он был такого высокого роста, что дольше, чем мама, не умещался в поле моего зрения, и первое моё о нём воспоминание про то, как я его не узнала. Мама несёт меня на руках, навстречу идёт человек в белом, мама спрашивает меня - кто это, а я не узнаю. Только когда он наклоняется надо мной, узнаю и кричу — Серёжа, Серёжа! (В раннем детстве я родителей называла так, как они называли друг друга, - Серёжа, Марина, а ещё чаше - Серёженька, Мариночка!)

Ещё помнятся мамины шлепки, за то, что я с крутого берега бросила свой новый башмачок прямо в море. Шлепки помню, а море — нет, оно было такое огромное, что я его не замечала.

Следующее лето в Крыму уже заполняется людьми, событиями, оттенками, звуками, запахами. Уже врезается в память белая, нестерпимо белая от солнца стена дома, красные розы, их сильный, почти осязаемый запах и их колючки. Уже различаю море и вижу горизонт, но чувства пространства ешё нет: море для меня, когда стою на берегу, — высокая сизая стена. Я — ниже его уровня. — Понимаю, что море хорошо только с берега. Купаться в нём — ужасно. Когда меня, крепко держа под мышки, окунают в шипящую волну, я заливаюсь слезами и визжу не переводя дыхания. Потом мама вытирает меня мохнатой простыней и стыдит, но мне всё равно, главное, что я — на суше. Чтобы приучить меня к купанью, моя крестная, Пра, мать Макса Волошина, бросается в море и плывёт — прямо одетая. Когда она выходит на берег, с её белого татарского халата, расшитого серебром, с шаровар и цветных кожаных сапожков ручьями льёт вода. Но мне не смешно и не интересно глядеть на неё. Пра мне помнится очень большой, очень седой, шумной, вернее - громкой.

М. Волошин. Коктебель. Рисованная открытка (Публикуется впервые)

Временами рядом со мной возникает мой двоюродный брат Андрюша. Он - хороший мальчик, он - не боится купаться, у него чаще, чем у меня, сухие штаны, он хорошо ест манную кашу и даже глотает её, он «слушается маму». Несмотря на то, что он так хорош, я всё же люблю его на свой лад, мне нравится полосатый колпачок с кисточкой у него на голове, мне весело качаться с ним на доске, положенной поперёк другой доски. Пусть мы с ним часто дерёмся, чего-то там не поделив, но я тянусь к нему, потому что чувствую в нём человека одной со мной породы: он так же мал и так же зависим, как я. Его так же, как и меня, куда-то уносят на руках в самый разгар игры, так же неожиданно, как меня, вдруг укладывают спать, или начинают кормить, или шлёпают и ставят в угол. Он -мой единоплеменник и единственный настоящий человек в окружающем нас сонме небожителей.

Поделиться с друзьями: