ЖАНРЫ

История жизни, история души. Том 3
Шрифт:

Прикидываться! слово ещё не успело дойти до сознания, я только ухом услышала его, как слёзы буквально хлынули у меня из глаз, так же непроизвольно, как в детстве, когда с разлёту ударишься локтем или коленом о кованый угол сундука. Загнать их обратно было сразу поздно — они уже бежали по шее, за ворот. Сумочка с платком висела на вешалке в прихожей. Мне оставалось отвернуться и, закусив губу, медленно обсыхать, с по возможности неподвижным лицом.

Мои собеседники, не затянув паузы, заговорили о другом.

Когда я успокоилась, Казакевич встал, медленно пересёк комнату и молча поцеловал мне руку.

Да, все мы знали, что Тарасенков тяжело болен, обречён; но знали об этом давно, с этой мыслью как бы свыклись, и внезапная весть о его внезапной смерти ошеломила.

Только что, утром того же дня, я получила от него полушутливое, полупечальное письмецо из Узкого; оно было ешё живое, в нём говорилось о сегодняшнем и завтрашнем, оно ждало ответа, и достоверность этого, бегло и буднично заполненного, листка, который я вертела в руках, обнадёживала, казалась опровержением нематериальное™ слухов.

Позвонить Маше? Спросить? Но - как спрашивать о таком? Я позвонила Казакевичу.

– Э<ммануил> Г<енрихович>? правда ли...

– О Тарасенкове? Увы, правда, А<риадна> С<ергеевна>. Похороны тогда-то, там-то. Маша с сыном поехали его навестить, ни о чём не подозревая, и уже не застали его в живых. Администраторы санатория позволили себе предъявить им претензии — как это они, очевидно в сговоре с врачами, — направили в Узкое столь бестактного больного! Ну, не п-подлецы ли?

Пауза, и:

– Ах, А<риадна> С<ергеевна>, если бы вы знали, как он не хотел умирать!

Он был человеком ярких и глубоких качеств, страстей, дарований; человеком сильного, глубокого, отзывчивого сердца и ума; внешностью не обладал, манерами, повадками — защитного цвета. Был ли то органически-защитный цвет скромности, или плащ Гарун-аль-Рашида, позволявший ему видеть и слышать жизнь, сливаться с ней, ненаряжённой и неприкрашенной, таящей, как он сам, своё богатство и могущество? Или и в «мирной» обстановке не пожелал он расстаться с незримой теперь шинелью фронтового братства?

Только глаза выдавали в нём бойца, Гаруна, поэта.

И жил он по-бивачному — вместе со всей семьёй. Ни в нём, ни в Гале, ни в дочерях, ни в самой их «писательской» квартире не чувствовалось ни солидности, ни оседлости. Серьёзность - была, а вот солидности — на на йоту. Всё вещественное было просто, случайно, второстепенно — одежда, обстановка... Казалось, что никто тут не привык, не пустил корней, что это — не навсегда, а так, передышка, и каждый готов — по сигналу - вскинуть мешок на плечи и шагать дальше, оставив рояль и захватив с собою — музыку.

Казакевич любил своих — проницательной, со-страдающей, сочувствующей, со-радующейся любовью. Он равно понимал и муку Галиных предугадываний и воспоминаний, и первооткрывательскую робость и смелость Олиных школьных каракуль и аккордов, и щемящее мужество такой ещё невзрослой самостоятельности Ляли и Жени.

Я очень давно не видела дочек Э<ммануила> Г<енриховича>, но в ту пору, порядочно лет тому назад, это были хорошие девочки и отец ими гордился. Пусть же и настоящее, и будущее их окажется достойным отцовской гордости!

Помню один вечер, когда я забежала к Казакевичу по каким-то очередным делам; Галя принесла нам — для бодрости — по чашке чёрного кофе, вышла и тотчас вернулась с блюдом огромных, неправдоподобных яблок. Над этими яблоками глаза её сияли и радовались, а не вопрошали, как всегда, горестно.

– Попробуйте!
– сказала она. — Это Женя привезла!

– Съешьте, А<риадна> С<ергеевна>, ну правда же, съешьте хоть одно!
– начал угощать и Э<ммануил> Г<енрихович> (как будто в силах человеческих было одолеть два таких яблока!).
– Не простые ведь, золотые, Женины трудодни!.. Вы знаете, славные у нас девочки, не признают «писательских» привилегий, врачебных справок и родительского заступничества и попустительства. Ездят себе со своими вузами на воскресники и субботники, на посевные и уборочные - куда пошлют и на сколько бы ни послали. Работают всерьёз и возвращаются с почётными грамотами и, вот, с яблоками... А там, кстати, нелегко - и работа нешуточная, и народ всякий. Хватает и пьянства, и буянства, и несчастных случаев. Ну что же, пока, как говорится, Бог милует...

Он, улыбаясь, взял с блюда самое крупное яблоко и взвесил его в ладони. В одной руке у него было перо, в другой - яблоко. Как скипетр и держава.

Мы с моей приятельницей Адой Александровной не на шутку встревожились, узнав, что Женя К<азакевич> по окончании института получила направление в Красноярск, оставивший по себе у нас, особенно у А<ды> А<лександровны>, достаточно долго там пожившей, недобрую память. Повинен в том был не сам своеобразный, красивый и трудовой сибирский город, не суровый климат, не неизбывные «перебои со снабжением», а угрожающая засоренность его «рецидивом». Скоропалительно амнистированные Берия после смерти Сталина уголовники, едва покинув доставлявшие их из Заполярья пароходы, катера, самоходки, бегло оглядевшись, решали, что от добра

добра не ищут, и тут же «трудоустраивались» на свой манер. Это были не десятки и не сотни, а лавины преступных дел мастеров, сорвавшихся с цепи воспитательных лесоповалов и забоев, вырвавшихся из палаток, бараков, карцеров и БУРов6; это были лавины недочеловеков, отощавших на «лагерной паечке», изголодавшихся по разбойной воле, и лавины эти разлились по всем улочкам и закоулочкам Красноярска, его пригородов и слобод, впитав в себя мимоходом и местный, оседлый преступный мир. Кражи, грабежи, насилия и убийства завладели ночной жизнью города — а зимняя ночь наступала там вскоре после рассвета.

Немногочисленная и маломощная милиция спасалась, как могла; население — тоже. Вообще же горожане отваживались ходить только по Сталинскому и Ленинскому проспектам - единственным освещённым магистралям города. В гости собирались засветло и с ночёвкой; опасаясь поздних возвращений, обходились без театра — и он терпел бедствие — и уж, конечно, без концертов! С наступлением сумерек город слеп и глох; ставни, двери, калитки, ворота запирались на засовы и пудовые, ещё купеческих времен, замки. Даже на работе обитатели Красноярска должны были беречь карманы.

– Поймите, я вовсе не хочу сказать, что там одни уголовники, кроме того, с тех пор положение должно было улучшиться, — говорила я Э<ммануилу> Г<енриховичу>, — но всё же это не место для молоденькой и совсем там одинокой девочки. Неужели с преодоления трудностей именно такого рода придётся ей начинать самостоятельную жизнь? Неужели нельзя её устроить куда-нибудь, где было бы обыкновенное человеческое окружение — без подмеса?

– Без подмеса не бывает. Чем ближе к цивилизации, тем гуще подмес. А устроить — нетрудно, тем более что институт, в котором Женя проходила практику, готов ходатайствовать об изменении назначения — они с удовольствием примут её на работу здесь, в Москве, причём без всяких родительских демаршей. Но и Женя и Ляля хотят ехать только куда направят.

Поделиться с друзьями: