ЖАНРЫ

Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:

Синьора Лючетта почувствовала, как у нее все внутри переворачивается от бешеной досады. Нет, это уже была не шутка. Злоба сверкала в этих глазах, на этих губах. Их подмигиванье, их хихиканье намекало на посещения секретарем телеграфа, на доброту, с которой он относился к ней с самого приезда. А его бледность, его смущение только подтверждали злые догадки. Почему он так бледен, так смущен? Может быть, и он считает, что она?.. Нет, это невозможно. Почему же в таком случае? Может быть, потому, что другие верили. Вместо того чтобы так бледнеть и смущаться, он должен был бы протестовать. Но он не протестовал; он делался все бледнее, и выражение жестокого страдания все более явственно светилось в его глазах.

Синьора Лючетта мгновенно все поняла и почувствовала, как в ней что-то оборвалось. Но в эту минуту мучительной растерянности, лицом к лицу с семью потерпевшими поражение нахалами, которые продолжали кричать вокруг нее с душераздирающим бешенством:

— Вот! Вот, видите? Вы это отрицаете, а он — нет.

— Как не отрицает? — воскликнула она, позволив возобладать досаде над всеми противоречивыми чувствами, которые сталкивались и пылали в ней.

И, встав перед Сильваньи, сотрясаясь от дрожи, смотря ему прямо в глаза, она спросила:

— Неужели вы серьезно можете думать, что, предлагая вам эту розу, я хотела объясниться в любви?

Фаусто Сильваньи секунду смотрел на нее, и та же бледная улыбка скользила по его губам.

Бедная маленькая волшебница, вынужденная под этим звериным натиском выйти из заколдованного круга чистой радости, невинного опьянения, в котором она бездумно порхала! И вот теперь, чтобы доказать всем этим разбушевавшимся вожделениям невинность подаренной розы, невинность сумасшедшей радости одного вечера, она требовала от него отказа от любви, которая длилась бы всю жизнь, ответа сейчас и навсегда, ответа, который заставил бы завянуть в его руках эту розу.

Он встал и, посмотрев с холодной строгостью прямо в глаза этим людям, сказал:

— Не только я не могу этому поверить, но будьте уверены, что никто никогда этому не поверит, синьора. Вот ваша роза; я не могу, бросьте ее сами.

Синьора Лючетта взяла не очень твердой рукой розу и бросила ее в угол.

— Вот так… спасибо… — сказала она, только теперь хорошо поняв, какое чувство вместе с этой розой, расцветшей на мгновение, она выбрасывает из своей жизни навсегда.

Перевод Г. Рубцовой

Сицилийские лимоны

— Здесь живет Терезина?

Слуга, еще в одной рубашке, но уже с пристегнутым к ней высоким крахмальным воротничком, смерил взглядом юношу, стоявшего перед ним на лестничной площадке: юноша был одет по-деревенски, воротник его грубого суконного пальто был поднят до ушей; в одной багрово-красной руке, одеревеневшей от холода, он держал грязный мешок; в другой — для равновесия — старый чемоданчик.

— Терезина? А кто это? — спросил слуга в свою очередь, удивленно подняв густые, сросшиеся брови, которые казались усами, сбритыми с губ и приклеенными на лоб, чтобы не потерялись.

Юноша сначала тряхнул головой, чтобы сбросить с носа капельку, потом ответил:

— Терезина, певица.

— А, — удивленно воскликнул слуга с иронической улыбкой. — Вы ее так называете, без всяких церемоний — Терезина? А сами кто будете?

— Здесь она или нет? — спросил юноша, хмуря брови, и хлюпнул носом. — Скажите ей, что приехал Микуччо, и дайте мне пройти.

— Сейчас нет никого, — ответил слуга с застывшей на губах улыбкой. — Синьора Терезина Марнис еще в театре, и…

— А тетя Марта? — прервал его Микуччо.

— А, вы племянник?

И слуга немедленно стал очень вежлив.

— Тогда пожалуйте, пожалуйте. Никого нет дома. Ваша тетя тоже в театре. Они не вернутся раньше конца спектакля. Это бенефис вашей… как вашей милости приходится наша синьора? Кузина, должно быть?

Микуччо смутился и немного помолчал.

— Я не… нет, я не двоюродный брат, по правде сказать… Я… я Микуччо Бонавино; она знает. Я нарочно приехал из деревни.

При этом ответе слуга счел правильным не титуловать юношу «ваша милость» и просто обращаться на «вы»; он провел Микуччо в темную комнатку около кухни, где кто-то ужасающе храпел, и сказал:

— Садитесь. Я сейчас принесу лампу.

Микуччо сначала посмотрел в ту сторону, откуда доносился храп, но ничего не мог разобрать; потом стал смотреть в кухню, где повар вместе со своим помощником готовил ужин. Смешанный запах варившихся кушаний охватил его — Микуччо слегка опьянел и почувствовал головокружение. Он почти ничего не ел с утра, а приехал из Мессины: целые сутки по железной дороге.

Слуга принес лампу, и тот, кто храпел за занавеской, перегораживавшей комнату от одной стены до другой, пробормотал сквозь сон:

— Кто здесь?

— Эй, Дорина, вставай, — позвал слуга. — Ты же видишь, что здесь синьор Бонвичино.

— Бонавино, — поправил Микуччо, дуя себе на пальцы.

— Бонавино, Бонавино, знакомый синьоры. Ты здорово спишь. Я должен накрывать и не могу делать все сразу, понимаешь? Разве управишься следить за поваром, который ничего не умеет, и за всеми, кто приходит!

Слышно было, как кто-то потягивается, протяжно и звонко зевая, затем в ответ на протест слуги раздалось чиханье, словно от внезапно пробежавшего холодка, и слуга ушел, воскликнув:

— Ну ладно!

Микуччо улыбнулся и проводил его взглядом, пока тот шел через полутемную комнату вплоть до ярко освещенного зала в глубине, где стоял великолепный стол; Микуччо изумленно залюбовался этим столом, пока храп снова не заставил его обернуться и посмотреть на занавеску.

Слуга, с салфеткой под мышкой, приходил и уходил, ворча то на Дорину, продолжавшую спать, то на повара, должно быть нового, приглашенного специально на этот вечер и надоедавшего ему постоянными вопросами. Микуччо, чтобы не раздражать слугу, решил не спрашивать его ни о чем, что приходило в голову. А может быть, все же надо было сказать или дать понять, что он жених Терезины, но ему почему-то не хотелось говорить об этом; может быть, он боялся, что тогда слуге придется относиться к нему, Микуччо, как к хозяину, а одна мысль об этом уже смущала его, потому что этот слуга был так развязен и элегантен даже без фрака. Но все же как-то раз, когда тот проходил мимо, Микуччо не удержался и спросил:

— Простите…, а чей это дом?

— Наш, пока мы здесь живем, — торопливо ответил слуга.

Микуччо только покачал головой. Черт возьми, так это правда! Богатство завоевано! Ну и дела! Этот слуга, казавшийся важным господином, повар, помощник повара, Дорина, храпевшая за занавеской, — всеми ими распоряжается Терезина. Кто бы это мог подумать?

Микуччо мысленно представил себе убогий чердак в далекой Мессине, где жила Терезина со своей матерью. Если бы не он, то пять лет назад на этом заброшенном чердаке и мать и дочь умерли бы с голоду. И ведь это он, Он открыл сокровище — горло Терезины. Она постоянно пела, как воробей на крыше, не зная о своем сокровище; пела с досады, пела, чтобы не думать о нищете, с которой Микуччо боролся, несмотря на враждебное отношение его родителей, и в особенности — матери. Но разве он мог бросить Терезину в таком состоянии после смерти ее отца? Бросить, потому что у нее ничего не было, а у него — худо ли, хорошо ли, — но все-таки было местечко флейтиста в городском оркестре. Разве это причина? А сердце?

Поделиться с друзьями: