ЖАНРЫ

Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:

— А сейчас ты как себя чувствуешь?

— Ты устал?

— Хочешь пить?

— Хочешь есть?

— Хочешь кофе?

— Глоток рому?

— Нет, благодарю, я не хочу пить. — С этими словами мальчик оттолкнул фляжку, которую протянул ему один из офицеров.

— Пей, пей, ты сразу почувствуешь себя лучше, это вернет тебе силы. Пей.

— Хочешь есть? Сейчас у нас нет ничего, кроме хлеба. Эй ты, с фонарем, дай-ка сюда хлеба.

Солдат, который держал фонарь, вынул из кармана кусок хлеба и протянул его мальчику.

— Нет, благодарю, я совсем не голоден.

— Ешь, ешь; ты уже долго в пути, пора и подкрепиться.

Одно мгновение мальчуган еще колебался, потом схватил хлеб обеими руками и впился в него зубами с жадностью голодного звереныша.

В эту минуту раздался звук трубы: мы отправлялись дальше. Прошло немногим более получаса, и Карлуччо стал засыпать на ходу. Я взял его за руку и повел в конец колонны. Там, шепнув два слова маркитанту, я заставил мальчика лечь на повозку, несмотря на то, что он все время бормотал:

— Я совсем не устал… мне совсем не хочется спать…

Он тут же крепко заснул, по-прежнему бормоча, что ему совсем не нужно спать и что он хочет и дальше идти пешком.

Через час с небольшим полк снова сделал короткий привал. Едва зазвучала труба, как солдаты последней роты, которые видели, как я вел Карлуччо к маркитанту, сбежались и столпились вокруг повозки. Один из них отцепил фонарь от ружья и поднес его к лицу спящего мальчика; другие наклонились, чтобы получше рассмотреть его. Ребенок продолжал спокойно спать. Голова его лежала на мешке с хлебом, веки все еще были красными, а на щеках виднелись следы слез.

— Ишь ты какой хорошенький плутишка, — сказал вполголоса один солдат.

— Как сладко он спит, — прошептал другой.

Третий протянул руку и легонько ущипнул малыша за щеку.

— Прочь лапы! — воскликнул капрал.

Все подхватили в один голос:

— Оставь его, пусть спит.

Карлуччо проснулся и в первое мгновение, увидев вокруг себя столько солдат, немного испугался, но сразу же снова успокоился и улыбнулся.

— Чей ты, мальчик? — спросил у него один из солдат. Карлуччо на секунду задумался, но потом, вспомнив мой совет, ответил страшно серьезным тоном:

— Я сын полка.

Все рассмеялись.

— А откуда ты?

Мальчик отвечал с еще большей серьезностью:

— Меня нашли в чехле от знамени.

Солдаты снова расхохотались.

— Руку, товарищ! — закричал капрал, протягивая малышу руку. Карлуччо подал ему свою ручонку, и они обменялись рукопожатием.

— Давай и со мной! — сказал другой солдат. Карлуччо пожал и его руку. Тогда один за другим все стали протягивать ему руку, и он каждому пожимал ее.

Последний солдат выразительно сказал малышу:

— Теперь мы друзья до гроба, ведь так?

И тот важно ответил:

— Да, до гроба.

Тут заиграла труба, солдаты, смеясь, отошли, а я, оказавшись один около Карлуччо, спросил его:

— Ну, что ты теперь скажешь?

Он взглянул на меня, улыбнулся и ответил с выражением настоящего счастья:

— Солдаты полюбили меня.

IV

К полуночи мы прибыли в лагерь. Я не помню, сколько миль мы прошли с тех пор, как выступили из Падуи, почти не помню, где мы разбили палатки. Недалеко от лагеря, очевидно, находилась деревня, но сколько мы ни оглядывались по сторонам, ни вблизи, ни вдалеке не заметили верхушки колокольни. Небо, до того покрытое облаками, темное и беззвездное, теперь прояснилось. Луг, где нам предстояло расположиться лагерем, был весь залит лунным светом и обрамлен темной массой высоких густых деревьев. Все было исполнено мрачной, строгой красоты, кругом господствовал глубокий покой, и это так подействовало на нас, что, когда мы подошли к месту, все разговоры смолкли, и мы построились в полной тишине, с изумлением оглядываясь кругом, как будто вошли в заколдованный сад.

Через некоторое время лагерь был разбит, повозки отведены на свои места, часовые расставлены, роты, уже без оружия, выстроились перед своими палатками, и шестнадцать фельдфебелей громким голосом начали перекличку, каждый перед своей ротой. С одной стороны от него стояли офицеры, с другой — солдат с фонарем, освещая список.

Маркитант привел ко мне Карлуччо, но тот убежал, спрятался между двумя палатками и оттуда глядел, испуганный и удивленный, на чудесное зрелище лагеря, освещенного лунным светом. Бесчисленные палатки, длинные ряды которых, белея, терялись в тени далеких деревьев, пять сотен ружейных козел со сверкающими штыками, огромная людская масса и вместе с тем торжественная тишина, прерываемая лишь монотонными голосами фельдфебелей вдоль линии рот, слабевшими по мере приближения к левому флангу, где вдали, как светлячок, едва теплился фонарь, потом постепенное затухание и этих голосов, таинственная тишина, и вдруг, по сигналу трубы, неожиданный грохот рассыпающихся рядов, смутный шум внутри палаток, в темноте, суетня солдат, сооружавших постели из шинелей, одеял и ранцев, пока мало-помалу во всем огромном лагере снова не воцарилось спокойствие и невидимая труба долгими жалобными звуками не подала сигнал отбоя, — все это представляло собой волнующее зрелище.

Но еще более был бы взволнован тот, кто заглянул бы внутрь всех этих палаток. В скольких из них он увидел бы огарок, потихоньку зажженный между двумя ранцами, а рядом измятый листок почтовой бумаги и склоненное над ним лицо, на котором одновременно отражаются и усталость от долгого пути, и страх перед дежурным офицером, — беда, если он увидит огонь, — и трудная борьба между чувством, которое нетерпеливо хочет вырваться наружу, и словами, которые упорно не выливаются на бумагу. Это — час и место для грустных воспоминаний. В эти палатки, когда все кругом молчит, толпой слетаются образы далеких родных и друзей, оставленных там, в деревне, живые, говорящие образы, и самый дорогой из всех образ матери… Вот она поправляет ранец под головой сына, горячо, от всего сердца вознося молитву: «Боже, пусть этот сон не станет для него последним!» Кто потихоньку не проливал слез вечером, в палатке, в такую минуту?

Когда полк заснул, я позвал Карлуччо и повел его в палатку ротного, где уже расположились два других младших офицера (сам капитан был болен), двое прекрасных юношей из тех, у которых под нежной и кроткой внешностью таится душа, способная на великий подвиг, которые, неизвестные и незаметные в ходе обычной жизни, неожиданно вырастают в гигантов на поле боя, оказываются героями и о которых тогда говорят: «Ну, кто бы мог это подумать!» Такие юноши любят жизнь, но, если понадобится, готовы отдать ее за правое дело.

Палатка освещалась свечой, воткнутой в землю, и два моих друга, поджав ноги, сидели по обе стороны от нее, на охапках соломы, которую наши денщики спешно насобирали, на минутку потихоньку вырвавшись из лагеря. Войдя в палатку, мы с Карлуччо тоже уселись и разговорились. Карлуччо упорно смотрел в землю и, отвечая на наши вопросы, еле поднимал голову. Глаза у него все еще были опухшие и красные от слез, голос дрожал, и он так конфузился и стеснялся, что боялся пошевелиться и не знал, куда девать руки. Мы стали расспрашивать и подбодрять его; в конце концов нам удалось развязать ему язык и заставить его более подробно рассказать о своей жизни. Понемногу он осмелел и даже увлекся своим рассказом, поощряемый знаками одобрения и сочувствия, которыми мы откликались на его слова.

— Она не моя настоящая мать, — говорил он, — вот почему она меня не любит. Моя настоящая мать, которая умерла, та меня любила, очень; но эта, которая у меня теперь… она… как будто бы меня совсем нет в доме. Она дает мне есть, да, и посылает спать, но никогда не смотрит на меня, а когда говорит со мной, то всегда так, как будто я сделал что-то плохое; а я никогда не делаю никому ничего плохого, это все могут сказать… И даже соседи меня любят больше, чем она. Другие два мальчика, которые меньше меня, тем никогда не приходится плакать, нет! Они всегда хорошо одеты, а я — как нищие, которые просят милостыню. И потом она никогда не берет меня гулять вместе со своими мальчиками. Несколько раз она запирала меня одного в воскресенье вечером, когда на улице так много гуляющих, и я стоял у окна и ждал, когда они вернутся, но их все не было, и я засыпал, положив голову на подоконник. Потом, когда они возвращались, то начинали смеяться надо мной: ведь я оставался под замком дома, а они ходили в театр или в кондитерскую, и оба мальчика принимались нашептывать мне в уши: «Мы ходили гулять, а ты нет». Потом они показывали мне нос, чтобы рассердить меня, а когда я начинал плакать, они смеялись надо мной, а мама ничего им не говорила. А меня все это очень огорчало, потому что я никогда не делал им ничего плохого, и каждый раз, когда кто-нибудь из них начинал дразнить меня и мне хотелось задать ему, я всегда сдерживался и терпел. Иногда мама после обеда заставляла меня убирать посуду, и, когда я уносил ее, мальчики кричали мне вдогонку: «Судомойка!» Стукни они меня кулаком по голове, и то было бы не так обидно.

Поделиться с друзьями: