ЖАНРЫ

Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:

С первого до последнего дня своей службы у меня он пребывал все время в одном в том же расположении духа: наполовину серьезный, наполовину беззаботный, неизменно кроткий, то и дело погружавшийся в некое блаженное безразличие ко всему на свете. Понимал он меня всегда наоборот, а поступки его были отмечены какой-то особенной несуразностью. В тот день, когда он был уволен в запас, он еще долгое время записывал что-то в свою тетрадь с таким же невозмутимым спокойствием, как и в прежние дни. Перед уходом он пришел ко мне проститься. Прощанье наше не было особенно нежным, Я спросил его, радуется ли он тому, что уезжает из Флоренции. Он ответил:

— А почему бы не радоваться?

Тогда я спросил его, хочется ли ему ехать домой.

В ответ он состроил какую-то гримасу, которой я так и не понял.

— Если тебе что-нибудь понадобится, — сказал я уже в последнюю минуту, — напиши мне, я все охотно для тебя сделаю.

— Благодарю, — ответил он.

Так он и ушел из дома, где прожил со мной более двух лет, и, уходя, ничем не выказал ни радости, ни сожаления.

Когда он сходил вниз по лестнице, я глядел ему вслед.

Вдруг он вернулся.

«Сейчас окажется, — подумал я, — что сердце в нем заговорило, и он простится со мной по-другому».

— Синьор лейтенант, — сказал он, — помазок для бритья я положил в ящик большого стола.

С этими словами он ушел.

Перевод А. Шадрина

В двадцать лет

Не говорите мне о веселой жизни студентов и артистов: самые отчаянные весельчаки — это вновь произведенные офицеры в первые месяцы полковой жизни.

Двадцатилетнему юноше не найти более подходящей обстановки для веселья и безрассудных шалостей.

Скачок от училища к свободе, от тесака к сабле, от казарменной столовой к ресторану, первое упоение командирской властью, новый мундир, денщик, новые друзья, снисходительное (на первых порах) начальство и где-то в туманной дали неясная мысль о геройской смерти от вражеской пули на поле брани с возгласом: «Non dolet!» [42] — все это держит вас, как влюбленных молодоженов, в состоянии постоянного опьянения.

42

Не больно (лат.).

Этот медовый месяц офицера недолог, пожалуй он еще короче, чем у супругов, но не менее восхитителен. Сколько полковников, увешанных орденами и получающих кучу денег, отдали бы целую страницу своего послужного списка, чтобы вновь пережить эти двенадцать месяцев блаженного карнавала!

О, ясные полдни, О, дым вечеров, Веселье и шутки Тех юных годов! [43]

Здоровые и сильные, как быки, беспечные, как безумцы, отважные, как искатели приключений, вечно без денег, всегда голодные и всегда довольные, мы все, казалось, были уверены, что годам к тридцати получим генеральские эполеты. А как мы смеялись! Самый чистосердечный смех капитанов и майоров походил на желчное фырканье больного, на кашель чахоточного в сравнении со взрывами нашего хохота, от которого сотрясался весь дом, а мы сами в изнеможении валились на стулья.

43

Перевод Ю. Б. Корнеева.

Нас было семеро офицеров, только что испеченных в Модене, этой большой фабрике командиров [44] , и все мы попали в одну и ту же бригаду, расквартированную в одном из самых красивых городов Сицилии. Трое приехали вместе из Турина, совершив полное приключений путешествие. Достаточно сказать, что при отъезде из дому у нас были считанные деньги; мы были в полной уверенности, что из Генуи попадем прямым путем в Сицилию; а между тем мы застряли в Неаполе, так как пароходы не покидали гавани из-за холеры. К тому же над нами висела угроза карантина в Палермо, где нам пришлось бы жить на собственный кошт. Мы провели десять бесконечных дней в прекрасной Партенопее [45] , питаясь исключительно макаронами с подливкой, которые мы поглощали в трактире под вывеской «Город Турин», восседая в глубине потайной комнатушки, где столовались люди, любившие одиночество или находившиеся на подозрении у полиции.

44

В городе Модене находилось военное училище, готовившее офицеров для пехоты и кавалерии.

45

Партенопея — поэтическое наименование древнего Неаполя.

Но стоило нам приехать в полк, как началась чудесная жизнь. Мы встретились, все семеро новичков, на другой же день, и одному из нас пришла в голову блестящая мысль: поселиться всем вместе и завести общее хозяйство.

Сказано — сделано. Мы сняли запущенную берлогу из семи комнат с кухней; к нам из полка отпустили денщика-повара; каждый устроился в своей норе; в столовой повесили расписание, и, с богом, вперед!

Трудно даже описать наше жилье. Это была не то гостиница, не то казарма, не то сумасшедший дом. Представьте себе семь двадцатилетних офицеров, семь двадцатидвухлетних денщиков: двух пьемонтцев, одного ломбардца, одного тосканца и трех неаполитанцев; итого, четырнадцать человек в семи крохотных комнатках, величиною с ореховую скорлупку, и все с утра до ночи на ногах, как неприкаянные! Один уходил в караул, другой приходил из патруля, трое возвращались со строевых занятий, двое шли дежурить по кухне. Кто храпел до десяти утра, кто вставал в три часа ночи, кто возвращался на рассвете после обхода и поверки постов. Денщики приходили за обедом для отсутствующих офицеров, вестовые приносили приказы по полку, зеленщики подвозили овощи к дверям, разносчики фруктов швыряли апельсины прямо в окошко, гитаристы пели под балконом, и так далее, и так далее… Словом, нам было не до разговоров.

С одной стороны квартиры окна возвышались над мостовой метра на два. Когда мы очень спешили, мы выскакивали прямо через них. Двери квартиры никогда не запирались; собаки входили и разгуливали повсюду, как хозяева. Шум в ней не смолкал ни на минуту. Семеро денщиков развлекались тем, что все вместе начинали выбивать шинели своих хозяев и поднимали такой кавардак, что сбегались все соседи. Каждый звук в нашей квартире разносился по улице; даже разговоры вполголоса, и те были слышны. Вдобавок один из нас взял напрокат рояль, двое других увлекались фехтованием на палках. Кроме всего прочего, в доме был такой дьявольский резонанс, что стоило кому-нибудь ночью захрапеть, как храп повторялся во всех комнатах и с каждой постели неслись проклятия. А в столовой шел дождь. Несмотря на все это — на плачевное убожество меблировки, на отставшие от стен и повисшие клочьями обои, — мы жили как боги.

Ели мы тоже как попало, хотя месяца через два и узнали, что наш повар был сыном старого специалиста по части приготовления еды.

Один из нас взял на себя верховное руководство общей кассой и кухней. Ах, бедный наш эконом! Первый же день, — я его никогда не забуду, — оказался для него днем горестного испытания.

Эконома нашего звали Мальетти. Пьемонтец родом, он был хороший малый, сдержанный, рачительный хозяин, бережливый, но не скупой. Берясь за наше хозяйство, он прикинул все расходы, все подсчитал и сказал нам, потирая руки: «Дайте мне только взяться за это дело — все пойдет как по маслу и мы будем тратить очень мало, почти ничего». Но он строил планы, считаясь лишь со своим желудком, а никак не с нашими, В первый же раз, когда мы сели за стол после парада, началось такое повальное истребление съестного, что Мальетти был положительно подавлен. Когда, казалось, обед был уже закончен, кто-то собрал всю оставшуюся в кухне ботву редиски и приготовил из нее салат; все с жадностью набросились на него и съели вдобавок еще полтора кило хлеба. Бедный Мальетти был в отчаянии. Чуть не плача, он побежал в кухню, схватил пригоршню сухой вермишели, возмущенно швырнул ее на стол и крикнул: «Хватайте, жрите, лопайте; я отказываюсь вести хозяйство! Я думал, что имею дело с офицерами, а не с волками». Мы нахохотались до упаду; потом умаслили его и упросили остаться нашим экономом.

После этого инцидента все пошло великолепно.

Наши застольные беседы служили развлечением для всех прохожих. С непринужденностью, свойственной двадцатилетним юношам, мы громко обсуждали каждый вечер сотни вопросов — от самых сложных проблем баллистики до бессмертия души, от дисциплинарного устава до музыки будущего, изрекая пышные сентенции, прибегая к жульническим адвокатским уловкам, крича, взрываясь и колотя по столу кулаками, так что казалось, будто мы находимся в вагоне-снаряде Жюля Верна в тот момент, когда Мишель Ардан открывает баллон с кислородом [46] . Случалось, что двое собеседников, обменявшись колкими выпадами, решали драться — завтра… сегодня вечером… немедленно, здесь же, в этой комнате, между двумя переменами блюд. Идем! Они вскакивали, хватали сабли, но затем, после дружеских уговоров, соглашались отложить поединок до конца обеда; за десертом они мирились. Правда, на стороне произошло несколько дуэлей, — не серьезных, а так, просто чтобы набить себе руку, несколько ударов саблей. Но все улаживалось за столом среди обычного шума и гама. Мало-помалу все научились вести себя как воспитанные юноши, не позволяя себе обидных насмешек и не вцепляясь друг другу в волосы. Все, кроме одного. Его звали Черраги; это был высокий толстый ломбардец, славный малый, немного раздражительный, но зато очень забавный. Его коньком была история, главным образом история современной Европы. Ничего другого он не читал и охотно не говорил бы ни о чем другом. Он великолепно помнил факты, имена, хронологию и приходил в неистовство, когда мы ошибались, хотя ежедневно и давал, стуча кулаком по столу, торжественный зарок не обращать внимания на всякий вздор и слушать, не раскрывая рта. Мы развлекались тем, что поддразнивали его, а он этого не понимал.

46

Мишель Ардан — герой романа Жюля Верна «Из пушки на луну»; во время полета нечаянно открывает запасной баллон с кислородом, наглотавшись которого путешественники приходят в крайне возбужденное состояние.

— Видел ты, — говорил кто-нибудь из нас своему vis-`a-vis [47] , — видел ты у такого-то литографа великолепную гравюру, изображающую Филиппа Второго на поле битвы при Павии? [48]

Бедный Черраги подскакивает на стуле, но молчит.

— Друзья, — продолжает другой, — непременно надо пойти посмотреть эту работу. Это изумительная вещь! Как передан колорит времени и места! Так и чувствуется атмосфера четырнадцатого столетия, словно…

47

Сидящий напротив (франц.).

48

В 1525 году при Павии французский король Франциск I был разбит германским императором Карлом V. Сын последнего — будущий испанский король Филипп II — родился в 1527 году.

Поделиться с друзьями: