«Ивановский миф» и литература
Шрифт:
Драма, которую Бальмонт переживает в эмиграции (1920–1942 годы), связана с потерей его главного слушателя, России, носящей в себе материнскую любовь к сыну. Закономерное следствие этой драмы — концентрация образов «русского» ряда, значительно потеснивших в бальмонтовской поэзии вселенско-космополитическую мифологемность. Показательна в данном случае сама смена автохарактеристик поэта. Раньше: «Я — внезапный излом, / Я — играющий гром, / Я — прозрачный ручей, / Я — для всех и ничей» («Я — изысканность русской медлительной речи»). Теперь:
Я русский, я русый, я рыжий. Под солнцем рожден и возрос. Не ночью. Не веришь? Гляди же В волну золотистых волос…(«Я — русский»)
Поэзия позднего Бальмонта — это своего рода сон о России, который вбирает в себя самый широкий спектр звуков, красок, свойственных его дооктябрьскому творчеству. «Русское» здесь — безграничная весенняя стихия, благословляющая поэта на главное дело (прежде «русское» нередко выступало в качестве силы, подавляющей неземные устремления). Поздний Бальмонт возвращает долг матери, отцу, русской природе, русскому языку.
В эмигрантском творчестве Бальмонт не изменяет своей первоначальной эстетической установке: поэт — играющее дитя, ждущее внимания матери. Но со временем Бальмонт все больше чувствует относительный характер поэзии как игры. Это во многом определяется тем, что в его творчестве усиливается сознание невозможности выйти за рамки «сновидческого» состояния. Перед нами все отчетливей начинает проступать лик страдальца, который тоскует по родной земле, не может жить без нее.
Рассматривая бальмонтовский миф в шуйско-ивановском интерьере, нельзя не затронуть вопроса о пересечении родовых корней Константина Бальмонта и Марины Цветаевой. Ивановские литературоведы, краеведы (П. В. Куприяновский, В. И. Баделин, М. С. Лебедева и др.) немало сделали, чтобы два эти имени предстали в их особой родственной связи. Роднила их прежде всего шуйско-ивановская земля, которая была интимно близка не только Бальмонту, но и Цветаевой, считавшей село Талицы, где прошло детство ее отца, началом всех начал. «Оттуда, — писала она в очерке „История одного посвящения“, — из села Талицы, близ города Шуи, наш цветаевский род. Священческий. Оттуда — Музей Александра III на Волхонке…, оттуда мои поэмы по две тысячи строк и черновики к ним — в двадцать тысяч, оттуда у моего сына голова, не вмещающаяся ни в один головной убор. Большеголовые все. Наша примета.
Оттуда — лучше, больше чем стихи (стихи от матери, как и остальные мои беды) — воля к ним и ко всему другому — от четверостишия до четырехпудового мешка, который нужно поднять — что! — донесть.
Оттуда — сердце, не аллегория, а анатомия, орган, сплошной мускул, несущее меня вскачь в гору две версты подряд — и больше, если нужно, оно же, падающее и опрокидывающее меня при первом вираже автомобиля. Сердце не поэта, а пешехода… Пешее сердце всех моих лесных предков от деда о. Владимира до пращура Ильи…
Оттуда (село Талицы Владимирской губернии, где я никогда не была), оттуда — все» [131] .
Ивановские краеведы часто цитируют это высказывание Цветаевой, не без гордости удостоверяя им факт родовой причастности великой поэтессы к ивановской земле, но редко комментируют его, видимо, смущаясь нескольких слов, заключенных в скобках, придающих данному откровению остро парадоксальный смысл: «там я не была, но оттуда — все». Но именно таким образом Цветаева подводит к интереснейшей для нас проблеме: важной роли генетико-родового кода для понимания художественной природы таланта. В формировании его огромное значение имеет не только то, что связано с наличной жизнью художника, но и его, если можно так выразиться, доналичное существование. Цветаевой еще не было, но в жизни ее шуйских «лесных предков» уже обозначилось ее явление.
131
Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. Т. 4. С. 139–140.
А теперь вспомним автобиографический роман К. Бальмонта «Под новым серпом», где на первых страницах воспроизводится то, что происходило до рождения поэта и по-своему определило его поэтическую судьбу: природа Больших Лип (Гумнищ), мать, отец, бабушка… Идентификация через семейно-родовое, «доналичное» оказывается в равной мере близким и для Цветаевой, и для Бальмонта.
Насколько они в своей дружбе дорожили своей земляческой родственностью? Вспоминали ли о шуйской земле, на которой жили их деды и отцы? Наверное, вспоминали, хотя мемуарно-документальными свидетельствами мы почти не располагаем. Разве что акцентное упоминание в цветаевском очерке «Герой труда» о Владимирской губернии, где родился Бальмонт и, что для нас более значимо, вскользь брошенное Цветаевой замечание в автобиографическом эссе «Черт»: Бальмонт учил Священную историю по учебнику, принадлежавшему деду Марины Ивановны — о. Владимиру.
Можно предположить, как порадовались бы эти поэты, доведись им познакомиться с сегодняшними краеведческими открытиями. Например, о тесных взаимоотношениях «шуйских» дедов Бальмонта и Цветаевой. Документально подтвержден тот факт, что в 1845 году о. Василий отпевал в Воскресенском храме села Дроздова деда Бальмонта — Константина Ивановича [132] . Не лишено оснований и предположение, что при отпевании о. Василия в Никольском храме села Николо-Талицы (1884 г.) были отцы поэтов — Д. К. Бальмонт и И. В. Цветаев, знавший Дмитрия Константиновича [133] .
132
См: Куприяновский П. В. Краеведческие материалы о Бальмонте // Литературное краеведение. Иваново, 1991. С. 89.
133
См: Лебедева М. С. Неостывающая память. Эхо цветаевских юбилеев. Москва — Иваново, 1998. С. 85.
По свидетельству Анастасии Ивановны Цветаевой, уже при первом визите Бальмонта (1913 год) в московский цветаевский дом в Трехпрудном переулке Марина открыла в нем друга и рыцаря [134] . Первые годы революции — время дружеского срастания поэтов. Этому, между прочим, способствовали тяжелейшие жизненные обстоятельства, которые преследовали и того, и другого.
Драматические испытания выявляли духовную родственность Марины Ивановны и Константина Дмитриевича, их душевное бескорыстие. Бальмонт, будучи уже в эмиграции, вспоминая голодные и холодные дни 1920 года, писал о спасительной теплоте этой дружбы. Вот лишь одно из бальмонтовских видений того времени, запечатленное в очерке «Где мой дом?»: «Я весело иду по Борисоглебскому переулку, ведущему к Поварской. Я иду к Марине Цветаевой. Мне всегда радостно с ней быть, когда жизнь притиснет особенно немилосердно. Мы шутим, смеемся, читаем друг другу стихи. И, хоть мы совсем не влюблены друг в друга, вряд ли многие влюбленные бывают так нежны и внимательны при встречах» [135] . И здесь же мы узнаем о потрясающем интимно-родственном обращении Цветаевой к Бальмонту: «Братик…». Бальмонт отвечал тем же. На своем сборнике «Марево», посланном Цветаевой в Прагу, он сделал такую надпись: «Любимой сестре Марине Цветаевой с голосом певчей птицы. 1922, сентябрь. Бретань».
134
Цветаева А. Воспоминания. М., 1983. С. 593.
135
Бальмонт К. Автобиографическая проза. С. 375.
Открытие в Бальмонте «братика» помогло Цветаевой раскрыть в нем ту поэтическую глубину, которая не была постигнута его современниками. В данном случае вспоминается прежде всего блестящая цветаевская статья «Герой труда» (1925) и, в частности, те места из нее, где Бальмонт сравнивается с Брюсовым. Уже само звучание этих имен таит для автора некую бинарность: «Бальмонт: открытость настежь — распахнутость. Брюсов: сжатость, скупость, самость в себе.
В Брюсове тесно, в Бальмонте — просторно.
Брюсов — глухо, Бальмонт — звонко.
Бальмонт: раскрытая ладонь — швыряющая, в Брюсове — скрип ключа» [136] .
Цветаева видит в Бальмонте играющее дитя, никогда не терявшее связь с природным миром. Он творит, «как дети играют и соловьи поют — упоенно!» [137] . И еще: «Победоносность Бальмонта — победоносность восходящего солнца: „есмь и тем побеждаю“, победоносность Брюсова — в природе подобия не подберешь…» [138] .
136
Цветаева М. Собр. соч. в 7 т. Т. 4. С. 52.
137
Там же. С. 54.
138
Там же.