Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Из моего прошлого 1903-1919 г.г.
Шрифт:

Я должен помянуть особенным словом благодарности моих товарищей по жизни в этой комнате; не было того внимания и той услуги, которую они бы не старались мне оказывать наперерыв, а когда на третий день я заболел сердечными приладками, то это внимание приняло даже трогательную форму.

Они поочередно следили за мной и даже ночью вставали, чтобы смочить водою холодные компрессы, которые по недомыслию врача прикладывались мне на сердце и голову, вместо того, чтобы облегчить мои страдания теплым компрессом.

Первый день прошел без всяких инцидентов. Тоскливо тянулось время, жара в комнат становилась невыносимою, и сравнительно бодрое настроение духа поддерживалось убеждением всех, в особенности Пальчинского в том, что меня допросят немедленно я не могут держать продолжительное время, т. к. всем было известно мое прошлое. В ту пору еще верили, что существует все-таки элементарная справедливость… Ночью я не смыкал глаз ни на одну минуту как от невыносимой жары, так и от невероятного шума во дворе, от автомобильных гудков, песен и музыки в жилых квартирах.

Утром во вторник появились первые признаки отвратительного ощущения в сердце; порою я просто задыхался, но приписывал это все отчасти нервному состоянию, а главным образом, невероятной духоте и жаре в комнате.

На следующий день, в среду, около часу дня, меня позвали будто бы для допроса и все приветствовали мое скорое избавление. Оказалось, однако, что меня привели в кабинет заместителя председ. ком. Г-на. Бокия, где я застал моего знакомого Гута, добившегося от имени Швейцарского посланника узнать причины моего ареста и оказать мне какую-нибудь помощь. Он встретил меня словами, что мой арест не имеет никакого личного ко мне отношения, что ко мне не предъявляется решительно никаких обвинений, и что в этом он видит полное основание для меня быть совершенно спокойным. В разговор вмешался г-н Бокий, который подтвердил заявление Гута и прибавил от себя лично нечто, внесшее в мою душу величайшее смущение.

Он сказал буквально следующее: «Вы арестованы по прямому приказу из Москвы и совсем не потому, что Вас обвиняют в чем бы то ни было, т. к. мы отлично знаем, как и Вы сами, что Вас ни в чем обвинять нельзя. Но Вы арестованы, как бывший царский Министр, потому что советская власть, решившая судьбу членов бывшего Императорского Дома Романовых, считает также нужным решить и вопрос о всех царских Министрах».

На мое замечание, что арестован я один и никто из других Министров аресту не подвергался, Бокий добавил: «да, это пока, мы получили приказ из Москвы и Вы на будущей неделе будете переведены в Москву, в распоряжение Совета народных комиссаров. Здесь же Вас никто допрашивать не будет, т. к. нам не о чем Вас допрашивать». Заявление это меня положительно ошеломило, и мне разом представился ужас переезда в качестве арестанта в Москву, бессрочное там содержание в тюрьме, перспектива, быть может, разделить участь Щегловитова и Белецкого…

Мысль о положении жены и ее вынужденного переселения туда же и рой других безнадежных мыслей о тех, кого я любил и кому я был дорог, – пронесся молнией в моей голове…

Я вернулся в свою камеру, поделился впечатлением с Трубецким и Пальчинским, причем последний отнесся к заявлению Бокия о полным недоверием, говоря, что эти негодяи сами не знают, что делают и говорят, но меня эти слава мало успокоили. Тяжелое раздумье делало свое дело, и к вечеру со мною приключился жестокий сердечный припадок.

Ночь прошла опять без сна, несмотря на то, что из дому мне прислали подушку, белье и одеяло, припадки стали учащаться, и когда я в четверг днем был вызван на свиданье с женой, то я даже не обрадовался этому, зная вперед, что мой измученный вид произведет на нее удручающее впечатление. Так оно на самом деле и вышло. Сколько ни старалась она поддерживать меня обещанием поездки в Москву Гута, хлопотать о моем освобождении, но я видел, что она едва держится на ногах, и я вернулся в камеру окончательно разбитым.

Последующие шесть дней были сплошным невыносимым кошмаром – я почти не вставал с постели, мучаясь невыносимым ощущением в сердце, жара в камере, доходившая до 38 градусов Реомюра, лишала просто возможности дышать и даже ночью не становилось легче, т. к. раскаленная крыша не охлаждалась даже после захода солнца.

Мои товарищи по заключению два раза думали, что я перешел уже в лучший мир, и ежедневно вызывали ко мне доктора для оказания мне помощи. Доктор в свою очередь настаивал на переводе меня в тюремную больницу, от чего я решительно отказывался, ясно понимая, что с переходом в больницу мой арест только продолжится. Оставаясь же на Гороховой, я все надеялся на то, что, находясь под непосредственным начальством Чеки, я невольно заставляю скорее допросить меня, а в связи с допросом, во мне жила надежда на скорейшее освобождение.

Мною постепенно овладела, характерная для арестованного, апатия, – я перестал считать дни, примирившись с мыслью, что этих дней придется просидеть неопределенное количество. Меня угнетала только мысль о моих близких, о их мучениях и о сознании бессилья сделать что бы то ни было. И эти мысли были мне гораздо тягостнее, чем мое личное унизительное и тягостное положение.

За все последние пять дней никто из начальства к нам не заглядывал; только за последние 3-4 дня, поздно по вечерам, к нам стал появляться чаще всего в пьяном виде помощник коменданта Кузьмин, наиболее, впрочем, порядочный из всего состава надзора, и изрядно надоедал нам своей бессвязной болтовней человека, не отдающего себе отчета в том, что и кому он говорит…

В субботу, в шестом часу, наше невольное население комнаты 96-ой было взволновано как-то неожиданно быстро дошедшим до нас известием об убийстве Германского Посла Гр. Мирбаха в Москве. На этой почве стали возникать всевозможные предположения о занятии Петрограда немцами и о возможном близком нашем освобождении. Ничто, однако, не оправдывалось. В воскресенье мне опять стало худо, пришел доктор, Пальчинский опять насел на него, он вторично меня выслушал и подтвердил, что я страдаю миокардитом, чего, я думаю, у меня, однако, не было и сказал, что он решил, рискуя даже навлечь на себя гнев большевиков, подать письменное заявление о том, что мое дальнейшее содержание под арестом грозит опасностью жизни. Вечером в воскресенье тюрьма снова пережила тревожные часы. В связи с расстрелом Пажеского Корпуса, откуда красные вышибали социалистов-революционеров, возникла паника среди арестантов по поводу того, что в городе начались беспорядки и что можно ожидать и нападений и на наше помещение.

Поводом к такой панике послужило заявление стражи, что при первых признаках нападения, она побросает оружие и скроется из помещения и советует то же сделать и арестантам. Наша камера сохранила обычное спокойствие, и когда серб Обренович пришел сказать нам, что в соседнем помещении Манус страшно волнуется и спрашивает, как ведем мы себя, то мы посоветовали ему побольше хладнокровия, т. к. все равно мы ничего сделать не можем.

Упоминая имя Мануса, я должен отметить, что встреча с этим субъектом была мне глубоко неприятна. Я давно не подавал ему руки, не отвечал на поклоны, зная все его предосудительное прошлое и его гнусную роль, сыгранную е моем увольнении. Естественно поэтому, что когда, в день своего прибытия на Гороховую, кажется на третий или четвертый День моего заключения, он проявил стремление попасть именно в нашу комнату и хотел даже подойти ко мне с приветствием, я не ответил на это приветствие и остался лежать на кровати. Из неловкого положения выручил Пальчинский, также хорошо знавший его, и заявил ему своим зычным голосом, что в нашей комнате нет свободного места и даже имеется много кандидатов, если произойдут перемены среди арестованных.

Упомяну еще одну характерную особенность моего содержания.

Помещение, в котором я прожил более недели, было до такой степени грязно, что в течение трех дней я не мог войти в примитивную уборную: при первых случаях холеры арестованным в политических камерах, пришлось принять экстренные меры к очистке, и мы собирались даже сами вымыть эту ужасную клоаку, но нашлось двое из сидевших в большой камере, которые и занимались, главным образом, загрязнением помещения, предложивших «политическим» собрать 15 рублей и заплатить им за труд. Мы охотно пошли на эту денежную повинность.

Поделиться с друзьями: