Из тупика
Шрифт:
– Это ты к чему меня готовишь?
– К разговору о нашем каперанге Ветлинском.
– А что? Он вроде бы все понял... все принял.
– Верно. И все как будто принял. Но перед этим он, только он один, был повинен в расстреле четырех в Тулоне. И наш атташе Дмитриев в Париже и сам следователь были против расстрела!
Павлухин наступал на Самокина:
– И ты знал? Ты знал? И - молчал?
– Знай и ты. Молчи и ты.
– Как же это?
– А вот так... Через мои руки прошли все шифровки. Помочь я ничем не мог. Вся борьба за жизнь четырех между Ветлинским и посольством была у меня перед глазами.
– И молчал?
– не мог простить Павлухин Самокину.
– Правильно, что не сказал. Угробить человека легко. А кто крейсер доведет до Мурманска? Ты, что ли? А корабль необходимо сохранить... для революции. Вот и молчал.
Павлухин потер один кулак о другой:
– Ну теперь-то мы дома... Крейсер он привел.
– Будь разумнее, Павлухин, - сказал ему Самокин.
– Революция не состоит из одних расправ и выстрелов. Время еще покажет, что такое Ветлинский. Может, он еще шерстью наизнанку вывернется? И даже будет полезен?
– Кому?
– Службе, дурак ты такой... Службе!
– Да не верю я в это.
– А я и не настаиваю, чтобы ты на каперанга крестился. Но надо еще проверить - что скрывается за его речами.
Звякнул звонок, откинулось в переборке окошечко из радиорубки. Самокин перенял бумагу, как в старые времена.
– Это же не шифровка!
– сказал он.
– Так чего суете мне?
– Все равно. Тебе ближе. Ты и передай командиру.
– А что там?
– вытянул шею Павлухин, подозрительный. Самокин глянул на бланк и хмыкнул:
– Сам Керенский вызывает нашего Ветлинского в Питер.
– Зачем?
– Этого не знает пока и сам Ветлинский. Очевидно, Керенский имеет на него какие-то особые виды... Неспроста!
Самокин поднялся на мостик. В шубе и валенках дрог на ветру сигнальщик. Увидел кондуктора и стал ругаться:
– Ну и закатились мы. Если так на солнце зубами ляскать, так что же зимой-то будет? Во климат, провались он, холера... там уже цветы вижу, на сопках, а за цветами лед не тает.
– Отщелкай на СНиС, - попросил Самокин сигнальщика, - пусть ответят нам, если сами знают: когда питерский уходит?
Под ширмами прожектора узкими щелями вспыхнул ярчайший свет дуги. Сигнальщик проблесками отщелкал на пост вопрос: створки ширмы то открывали, то гасили нестерпимое сияние дуги, устремленное узким лучом прямо в пост СНиСа.
– Есть, - сказал.
– Проснулись, сволочи... отвечают.
– Читай, - велел Самокин.
Теперь такой же луч бил в мостик "Аскольда".
– Курьерский... отходит... И спирту просят!
– Ответь им: спасибо. А спирт - в аптеке.
Берег "писал" снова, и сигнальщик прочел в недоумении.
– Эй, Самокин! Советуют нам пушку продать.
– Начинается... анархия, мать порядка, - выругался Самокин.
Уже надев шинель, он подхватил пудовые книги кодов, отнес их в салон. Ветлинский спал, похожий на мертвеца, и ветер стегал бархатные шторы, раздувая их сырым сквозняком. Поверх книг Самокин положил распоряжение главковерха Керенского и вышел из салона... Навсегда! Навсегда!
На трапе он поцеловался со всеми, кто встретился ему. И всю ночь кондуктор-большевик мирно спал в вагоне, бежавшем через лесистые тундры. Самокин не знал еще, что его ждет в Петрограде, как не знали того и те, кто оставался в Мурманске.
* * *
Вид Мурманска приводил Власия Труша в трепетное содрогание. "Во, лафа выпала!
– думал он.
– Небось в эдакой трущобе и жрать подают одни сухари... Ежели, скажем, по три рубля рвануть за каждую банку? Сколько же это будет?.."
Подсчитал и снова впялился в иллюминатор: "Да что там три! Нешто в эдаком краю, где ништо не водится, и по пятерке не накладут?" И с упоением наблюдал он всю мурманскую разруху и неустроенность окаянной человеческой жизни. "О себе тоже, - размышлял, - забывать не стоит..."
С такими-то вот мыслями, полными самого благородного значения, боцман Труш и вышел в середине дня на каменистый брег земли российской - земли обетованной.
– Эй!
– окликнул прохожего.
– А главный прошпект где?
– Где стоишь, там и будет главный.
– По шпалам-то?
– Милое дело, - ответил прохожий.
"Пройдусь разведаю", - решил Власий Труш и, выпятив грудь, закултыхался по шпалам.
И вдруг... О эти "вдруг"! Как они играют человеком!
Сидела на ступеньках вагона баба, держа на коленях младенца. А сей исторический младенец играл пустой банкой из-под ананасов. Как раз той фирмы, какую закупил в Сингапуре и сам Власий Труш... Боцмана малость подзашатало, и он долго озирался вокруг, словно перед злодейским убийством.
Потом заботливо склонился над младенцем, приласкал его.
– Так-так. На солнышке греется... Балуется, значит!
– Руки все вымотал, - печаловалась баба.
– Уж я порю его, порю... Никакого толку!
– Тя-тя... Тя-тя...
– пролепетал младенец.
– А баночка-то, - схватился Труш за жестянку, - красивенькая... Где взяла?
– вдруг гаркнул он на бабу.
– Отвечай!
– О чем ты, родимый?
– испугалась баба.
– Отвечай, где взяла ананасью банку?
– Батюшка милый, да пошла до лавки и свому огольцу купила.
Труш развернул в руках платок, остудил лицо от пота.
– Купила?
– засмеялся.
– Да что ты врешь, баба? Это же господская штука... Три рубля банка стоит. Где тебе!
– Не сочиняй ты, - обиделась баба.
– Налетел, будто я украла... Эдакого-то добра у нас много. Вот картошки нет, картошка в этих краях дорогая. Три рубля одна насыпочка стоит. Да вить... насыпать разно можно. А это - тьфу, ананасина твоя!
– И он, твой шибздик... что? Никак съел?
– Съел, батюшка. У него пекит хороший. Все руки, говорю, отмотал мне, проклятый...
– Сколько же ты заплатила за банку?
– А сколько? Как все, так и я... за полтинник. У гличан, слышь-ка, такого барахла много навезено. Вот мы и кормимся...